Деревянный жезл с медным узором из двух молний — жаль, что ты не видел! невероятной красоты! — Оскар сразу взял себе, заявив, что, будучи дирижером в нашей опере, имеет право на дирижерскую палочку.
У него такое странное чувство юмора, ты, верно, и сам заметил.
До сих пор не понимаю, как он мог спокойно оставаться на острове и продолжать свои игры с Гипогеумом после смерти Надьи Блейк.
Тем более что О.Ф. самому стоило бы поостеречься, и несколько раз я честно пыталась заговорить с ним об этом — о рунах, о знаках и о том, что мир исполнен прекрасных, никоим образом не соотносимых между собой вещей, которые ищут возвращения в не-вещи, в чистые возможности… Но, представь себе, он с первых же дней решительно отказался вступать со мной в какие бы то ни было обсуждения философского характера.
Мало того, после одной из наших феерических ссор мы почти перестали разговаривать и стали — ты будешь смеяться — обмениваться записками. Вот отрывок из его записки, подсунутой мне на завтраке в Голден Тюлип:
Что это — снобизм теоретика? Стариковское ворчание? Между прочим, он гораздо моложе, чем выглядит. Его старит его
Я ужасно злая, да? Я знаю. Это все Мадрид. Он утомляет меня, как бессмысленная работа над ошибками. К тому же солнце не показывалось уже три дня, весь город затянут серой пыльной простыней, точно плюшевые кресла в партере прогоревшего театра.
К тому же меня мучает воспоминание о тех трёх днях, что мы провели в моем номере, не поднимая штор. Мне кажется, с нами тогда что-то произошло и теперь мы связаны, но не плотно и горячо, как любовники, а весело и случайно, как ключи от разных домов, позвякивающие на одном колечке. И еще, я откуда-то знаю, что более мы не увидимся, и это меня удручает, мой милый, молчаливый Мо.
Продолжу завтра, иначе это письмо прикончит все запасы отельной бумаги с монограммами.
без даты
мне приснилось, что я — тиресий, которого не пустили назад, в законное его мужское тело и теперь друзья зовут меня ласково — тире
как я стану с этим жить?
а если бы старину барнарда звали юханом? а рыжую фиону, скажем, пенни?
смог бы я любить их иначе? и — глядишь, моя пенни, не оставила бы меня мерзнуть тут дирижером в брукнеровской паузе, где все кашляют и меняют положение ног, а ты знай держишь спину, держишь голову, застигнутый шквалом молчания
а мой юхан носил бы джинсовую кацавейку, чинил трубы и попахивал теплой ржавчиной и сохнущей тряпкой
без даты
вот яков бёме — классный немец, я бы с ним выпил галлюциногенной амброзии — говорит, что у всякой вещи есть сигнатура — почерк? узор? отметка? а, знаю — родинка! по которой можно понять ее, вещи, суть и отличие
а епископ беркли, тот самый, что ловил ускользающий пейзаж за спиною, будто щенок йоркшира — короткий хвостик, тот вообще говорит, что мы видим не вещи, а их цветную видимость, это он аристотелевой прозрачности начитался и затосковал
в прозрачном мире я жил, когда мне давали кислые голубые таблетки, и у меня отключились цвета, так что по аристотелю я должен был видеть силу, обитающую в вещах, но я видел совсем другое! вот доктор знает
апрель, 18
у меня отросла длинная челка, и я стал похож на удобный случай, это скульптурка лисиппа, не помню где виденная, мальчик на шаре с крылатыми пятками и весами, а весы качаются на лезвии — мол, критический момент, так лови же его! так вот, у него на лоб падает вьющийся локон, за который нужно схватиться, чтобы не упустить удобный случай
восходящий эллинизм до смешного утилитарен — заведешь такого домашнего кайроса, бронзового холопа, и хватай его за чуб, чуть что не так, это вам, доктор, не ленивые шумерские терафимы, те только и знали, что говорить пустое
11 апреля