Я нашел его в крепости, в том расположенном в подземелье кабинете, где по утрам он писал донесения в Орсенну. В комнате витало что-то монашеское, какая-то скрытность; сама же комната как бы перекосилась от времени, сомкнулась вокруг него, как раковина вокруг моллюска, и его тяжелый силуэт за столом добавлял лишь последний штрих, доводил этот шедевр размещения деталей до совершенства. Длинная перспектива ведущего к комнате коридора образовывала нечто вроде рамы, и, как на тех полотнах, где магия как бы рождается из невероятной гармонии единого целого, глядя на него в этом обрамлении, нельзя было отделаться от мысли, что он вот-вот каким-то чудом
Шум моих шагов на каменных плитах предупредил Марино; взгляд его различил меня издалека, сверкнул и тут же потух, как лампа, у которой погасили пламя, и снова погрузился в досье. Он поджидал меня, наблюдал за моим приближением. Это было частью его защитных средств. Он не любил, чтобы его захватывали врасплох. Он выждал, когда я подойду совсем близко; еще раньше, чем взгляд его серых глаз оторвался от стола, рука почти бессознательно положила перо, словно невольно давая мне понять, что на сегодня утренняя работа закончена. Он ждал меня. Эта невероятная способность к предвидению приводила меня в замешательство.
— Рановато ты сегодня встал, Альдо. Неприятный нынче туман, правда? Здесь он всегда будит очень рано: щиплет в горле. Я всегда говорю Роберто: утренний туман — это в Адмиралтействе первый зимний день.
Он бросил долгий благодушный взгляд сквозь запотевшее окно. Я чувствовал, что он любит такие вот затуманенные стекла. У него всегда была такая манера смотреть: его серые глаза были с поволокой, которая скрывала то, что не следует видеть.
— Помнишь, какая была погода в день твоего приезда сюда? Я помню. Старое профессиональное чудачество. Вспоминая лицо какого-нибудь знакомого, я всегда вижу человека на том же самом фоне, на котором увидел его в первый раз: с тем же цветом неба, с теми же тенями, облаками, ветром, теплом. Вижу все до единого облачка… Я мог бы даже нарисовать их… Тебя вот я вижу всегда на фоне тумана, с ореолом. С настоящим ореолом — не смейся, с сиянием от электрического фонарика во мгле.
Его немного натужный смех споткнулся и замер.
У нас никогда не получалось легкой болтовни. В самой манере Марино обращаться ко мне на ты звучала почти неуловимая нотка заданности, было нечто отдающее больше уставом, чем дружбой, что не сближало, а отдаляло нас, вносило в наши отношения элемент неловкости, устранить который было не под силу даже самой доброй воле. Его голос остыл, и он слегка натянуто произнес:
— Хорошо, что ты пришел поболтать со мной.
— Боюсь, это будет посерьезнее.
Лицо Марино заметно напряглось.
— А!.. Значит, служба?
— Вы сейчас сами решите.
И я довольно сухо рассказал, стараясь быть во всем точным, об открытии, сделанном мною накануне. По мере того как я рассказывал, голос мой обретал металлическую, оскорбительную жесткость, как будто с каждой минутой все больше и больше исчезало доверие к моим словам. Марино пристально, с неподвижным лицом смотрел на меня; я чувствовал, что он слушает
— Что ж, хорошо! — заключил он после соответствующей паузы. — Сегодня ночью я прикажу организовать патрулирование у входа в порт. Хотя маловероятно, чтобы корабль возвращался каждую ночь.
Интонация его голоса давала мне понять, что разговор окончен. Этого-то я больше всего и опасался. Ровный, профессиональный тон низводил явление до уровня рутинной детали службы, уничтожал его, накладывал на него штраф. Однако его чрезмерное безразличие подсказывало мне: все это не больше чем хорошая игра. Я настаивал:
— Хорошо, если вернется; хуже, если он уплыл навсегда.
— Уплыл? Не понимаю, что ты имеешь в виду?
— Это же проще простого.
Я начинал горячиться.
— Куда, по-твоему, этот корабль может уйти? Ближайший порт здесь, если не считать Маремму, находится в трехстах милях. Очевидно, это гуляки из Мареммы устроили себе ночную прогулку.
— За пределы патрульной зоны.
— Выпили, наверное.