— Общества моих ровесников, с которыми можно поострить, подурачиться, пококетничать, а его отеческий тон мне скучен. Я хорошенькая, и это стало меня тревожить. Я хочу, чтобы за мной ухаживали, хочу нравиться — вот что! У тебя есть твоя музыка, а меня ничто особенно не занимает. Почему ты смотришь исподлобья? Обиделась?
— Потому, что ты весь наш мирок развенчать хочешь! Наши мамы были так дружны, их даже называли inséparables[11]
, я думала, и мы тоже, а ты теперь как чужая…— Ты хорошо знаешь, Ася, что все запрещенное меня всегда особо привлекало; в детстве — недозволенные книги, потом — фокстрот, а теперь новая, незнакомая мне среда. Ты вот говоришь: «Не мельчай», а я скажу тебе, что мы словно под стеклянным колпаком. Надо выйти из-под опеки старших. Они стараются отдалить нас от действительности и современного общества, а нам надо взглянуть в лицо жизни и найти свое место в ней. Только как это сделать, я и сама не знаю. Отовсюду гонят. Служба могла бы мне помочь сориентироваться, а без нее… Ася, помнишь, синие viola odorata[12]
, которых так много всегда в дедушкином могильном склепе на Новодевичьем? Предок этого цветка — дикая лесная фиалка — растет повсюду, ну а эта культура уже так облагорожена, что она стала махровой, и синева особенная, но зато она требует особого ухода и непременно погибнет в среде, где отлично уживались ее предки. Вот ты такая viola, Ася.— Сама-то ты разве не такой же оранжерейный цветок? Я слышала, что род твоего папы древнее рода Бологовских.
— Конечно, я тоже махровая и тепличная, только я не фиалка, я скорее гвоздика; страшно люблю ее пряный, немного эксцентричный запах. Но я переделаюсь, стану опять дичком, я акклиматизируюсь! — и она усмехнулась, довольная найденным выражением.
Глава четвертая
Синьора: ваш конец — на плахе!
В это время Сергей Петрович сидел на низеньком диване, положив ногу на ногу, и курил. Посередине комнаты перед трюмо стояла дама, поправляя на себе тонкие пожелтевшие кружева. На вид ей было лет 30 с небольшим, но в черных, стриженых и завитых локонами волосах уже мелькали серебряные нити. Она была высокого роста и хорошо сложена, несмотря на некоторую полноту. Большие меланхоличные зеленовато-серые глаза, похожие на глаза русалки.
Комната имела несколько запущенный вид: среди стен, увешанных старинными французскими гравюрами, — афиши; посреди ваз и запылившихся портретов — недоеденный завтрак, утюги куча недоглаженного белья на изящном столике с инкрустацией. Облупившийся потолок и отсыревшие обои придавали комнате оттенок обветшалости, но старинные вещи согревали ее своим неповторимым обаянием, а множество нот и переписанных от руки партий, томик «Нивы» и ваза с засушенным вереском вносили живую струю в это заброшенное под рукой нужды и горя жилье.
— Я не задержу тебя. Через минуту буду готова, — сказала дама.
— Я не тороплю тебя, Нина, — Сергей Петрович взялся за газету. — Что же, решила ты, наконец, что будешь петь? — спросил он через минуту.
— Ах, не знаю! Что вздумается! Арию из «Царской невесты», а может быть, колыбельную из «Мазепы». Гречаниновскую «Осень» и его «Спи-усни».
— Две колыбельные в одном концерте — не много ли? — спросил Сергей Петрович. — У тебя положительно страсть к ним.
— Да, я это знаю. Уж ты-то должен понять почему. Неужели этого никогда-никогда не будет? — прибавила она.
— Ну, сейчас не время говорить об этом, — ответил с досадой Сергей Петрович.
— Ты хмуришься? Ты эгоист, как и все мужчины.
— Ну и что же? — спросил он нетерпеливо.
— Неужели его никогда не будет?!
— Ах, Нина! Тебе не двадцать лет. Ты должна была думать об этом раньше, когда была замужем. Тогда ты желала быть свободной и изящной. А теперь от меня ты требуешь невозможного: у меня на руках мать, племянница и француженка. Нам едва хватает денег, которые я зарабатываю в оркестре и на этих случайных концертах. И у тебя никаких средств. И потом, мы не зарегистрированы, нельзя забывать это.
— Ну уж последнее… — Она махнула рукой. — Мы не в прежнем обществе. Советская бумажонка о браке никого не интересует. Скажи честно, что ты просто не любишь детей.
— Нет, я всегда любил их. Когда-то в Березовке я приходил смотреть, как просыпается Ася; щечки у нее бывали розовые, тельце теплое. Она протирала кулачками глаза и так очаровательно потягивалась, что я уже тогда думал: если женюсь когда-нибудь, то непременно у меня будут дети. Но это было тогда, а теперь все иначе! Вся жизнь! И сам я уже не тот — слишком утомлен и измучен, чтобы начинать что-то новое. Причем половину отеческого чувства я уже отдал Асе.