Через три дня я собиралась поехать на десять дней в Монпелье, на Фестиваль средиземноморского кино. Он был рад тому, что я уезжаю и эмоционально буду рядом, но физически — вдали от него. Уже два дня спустя мне ситуация была вполне понятна, он же страдал от нее, не мог дождаться моего возвращения, ну, а я теперь легко бы задержалась еще на несколько дней. Мы ежедневно звонили друг другу. На первый уикенд он приехал ко мне в Монпелье. Судя по еле заметным признакам, столь продолжительная совместная жизнь была для него внове, и то незнакомое, что он для себя открывал, ему нравилось. Однажды днем, отдыхая после обеда на диване, я попросила его укрыть меня моей шерстяной кофтой. Он ничего не ответил, просто молча укрыл меня и, думаю, какое-то время стоял и смотрел, как я сплю. Мне кажется, его растрогало то, что я позволила ему наблюдать за моим дневным сном. Раньше такого с ним не случалось. В субботу днем мы походили по магазинам, в Париже он это занятие ненавидел и никогда этого не делал, он вообще не любил выходить из дому, предпочитая работать, а потом забиваться в свою нору; в мужском магазине он нашел пальто, которое ему понравилось, а я примерила черный шарф, и поскольку шарф был мне к лицу, он сказал: я тебе его дарю. Позже я несколько раз чуть не теряла этот его первый подарок. Я стараюсь вспомнить все. К концу выходных он выбрал более ранний рейс, чтобы попасть на концерт. Ничего не изменилось, каждое воскресенье ему нужно было возвращаться к своей жизни раньше, чем предполагалось, он по-прежнему стремился сократить часы, проводимые вместе. Ему было 39 лет, и до сих пор все его романы были недолгими, самый длительный продолжался полгода или год и даже в тот период не было никаких совместных уикендов, разве что иногда, под давлением, он соглашался уехать в субботу в полдень, чтобы вернуться домой в воскресенье к одиннадцати. В своей неспособности к семейной жизни он винил родителей — хотя я и не понимала почему — полагая, что это они сделали его неспособным выстраивать отношения. Но одинокая жизнь ему нравилась. К моменту нашей встречи он уже окончательно решил, что всегда будет один, и не испытывал никакой горечи. Однажды он все-таки почувствовал себя несчастным из-за разрыва. К своему великому удивлению и глубокому удовлетворению — он тогда наблюдал за собой. Его подруга ушла от него: она хотела ребенка, хотела, чтобы они жили вместе, и, оценив в полной мере его инертность, решила порвать с ним. Вот тут-то, к своему глубокому удивлению, он и испытал небольшое страдание. Он прислушивался к этому новому ощущению с некоторым любопытством, потому что к тому времени уже перестал испытывать какие бы то ни было чувства. Сделался настолько непроницаемым для них, что ему было даже приятно почувствовать хоть что-то, пусть и страдание. С самой первой нашей ночи, уходя — сначала только уходя, а потом и встречаясь со мной, — он, когда целовал меня, на мгновение останавливался, чтобы сказать (таким тоном, как обычно объявляют о невероятном событии): я сейчас что-то чувствую. Для него, все остальное время наглухо замкнутого на себе самом, это было неожиданно, странно. Но потом окно снова захлопывалось, долго это не длилось, эмоций хватало лишь на время, необходимое, чтобы о них сообщить. И он в одиночестве возвращался в свою жизнь. Ни одно чувство не задерживалось, все они были у него мимолетными, если вообще были. Поэтому он их и фиксировал.