Рассмотрим некоторые аспекты российской ситуации, связанные с историческими особенностями формирования коллективной и индивидуальной идентичности. Прежде всего это касается имперского синдрома, который столь ярко проявился в крымской эпопее. Разумеется, имперский комплекс характерен для многих западноевропейских стран. ХХ век был веком распада большинства империй; фантомные боли потерянных территорий до сих пор причиняют страдания уязвленной национальной гордости британцев, австрийцев, португальцев. Как утверждает известный шведский историк
Страх распада преследует коллективное воображение российского общества, что позволяет путинскому режиму постоянно «закручивать гайки» под предлогом сохранения целостности страны. Благодаря этой имперской травме рациональный проект будущего, выдвинутый реформаторами 1990-х годов (федеративное устройство, торжество частной инициативы, интеграция в международное пространство, открытость границ), был легко подменен утопическим проектом восстановления великой Российской империи чуть ли не в границах 1913 года. Никакие разумные доводы о том, что мы нарушаем международное право, что нам и так хватает существующей и совершенно неосвоенной территории, не действуют на сознание людей, очарованных идеей бесконечного расширения пространства.
Интересное объяснение важнейшей черте российского имперского самосознания дал философ
Подобная особенность имперского сознания диктует и специфическую концепцию истории, то есть особым образом формирует коллективную и индивидуальную память о прошлом.
Потаенность индивидуальной памяти становится основой существования человека в советском обществе. Советская Россия сформировала собственное отношение к индивидуальной боли, травме и горю. Начиная с конца 1920-х годов человек, не отвечавший критериям коллективности или отвергавший социально санкционированные нормы, рано или поздно начинал считаться ненормальным. Страх перед общественным позором и арестом вынуждал человека к коллективной жертвенности, к сокрытию своих чувств и мыслей, к молчаливому оплакиванию погибших и невинно осужденных.
Уход частной боли в подполье породил затяжной посттравматический стресс, который имел ряд долгоиграющих последствий. Именно хроническим посттравматическим синдромом можно объяснить неизменный успех погромных кампаний, легко возбуждаемую массовую истерию. Многие психологи и психиатры полагают, что «тюремная ментальность» в современной России – один из симптомов данного стресса.
Даже Великая Отечественная война, которая, казалось бы, позволяла открыто переживать утрату, не принесла обществу ожидаемого облегчения, поскольку официальная версия войны запрещала культивирование личной боли, поощряя исключительно героический миф о стойкости и несгибаемости советского человека. Травматическое столкновение двух типов памяти особенно наглядно проявилось в культурной мифологии блокады Ленинграда. (Яростная атака на телеканал «Дождь» есть ни что иное, как попытка блокировать обсуждение в публичном пространстве ужасных воспоминаний о голоде и потерях, сохранившихся на уровне личных впечатлений.)