Скажем, приходит к нему столетняя бабуля с Инвалидной и жалуется, что больше десяти ведер воды принести не может, начинаются боли в животе. Доктор Беленький вежливо попросит ее раздеться до пояса, постучит по ребрышкам, прослушает в трубочку и говорит ласково и убедительно: — Пора умирать.
Бабуля кокетливо прикрывает рубашкой то, что было когда-то грудью, и говорит ему искренне, как родному человеку:
— Что-то не хочется, доктор.
А он похлопает ее по плечику и дружески, как своему человеку, скажет:
— Ничего, одумаетесь и согласитесь.
Вот так. И он честно все сказал, и ей приятно, потому что поговорили по душам. И никаких обид. Вроде наобещал черт знает что, а человек взял и умер. Наоборот, человек умер спокойно, потому что доктор Беленький ему все сказал, а уж он не обманет. Авторитет доктора Беленького еще больше возрос после того, как его квартиру хотели ограбить, и доктор поймал ночью незадачливого грабителя, незнакомого с нравами нашей улицы, собственноручно оглушил его ударом по голове и сам же наложил ему швы, прописал лекарство и отпустил, дав денег на дорогу, чтоб он мог незамедлительно покинуть наш город и больше сюда носа не показывать.
Вот такой был доктор Беленький. Он впустил в кабинет только мою маму с пострадавшим, то есть со мной, захлопнул двери, и всем остальным ничего не оставалось, как прилипнуть сплюснутыми носами к стеклам окон, чтобы увидеть, как мне будут пришивать палец. Уже лежа на столе, я услышал сказанное мамой слово «наркоз», и мое сердце затрепетало от сладкого предвкушения: ведь насколько я знал, на всей Инвалидной улице еще никому не давали наркоз, и я мог стать центром внимания, повествуя о никому не ведомых ощущениях.
Доктор Беленький вдребезги разбил мои тщеславные мечты — он категорически отказался делать операцию под наркозом, сказав маме, но так громко, чтобы слышал и я, что будет слишком много чести для такого сопляка, если дать мне наркоз, и лучше сохранить такой ценный медикамент для более достойных людей.
Я стал протестовать и даже вырывать у него обрубленный палец, но доктор Беленький прижал меня к столу широкой, как таз, ладонью так, что косточки затрещали, и пригрозил, что выбросит меня вместе с моим пальцем в окно, прямо на глазеющих за стеклом женщин, если я скажу еще хоть одно слово. Потом смягчился и даже подмигнул мне поверх пенсне.
— Так и быть, — сказал он. — Если тебе когда-нибудь, а я верю, это будет скоро, оторвут голову, приходи — получишь наркоз. При твоей маме обещаю.
Что я могу на это сказать? Когда человеку не везет, то не везет уж до конца. Я так ни разу в своей жизни не попробовал наркоза. Даже во время войны, когда очень многим моим сверстникам поотрывало головы, я как-то умудрился сохранить свою на плечах. Хотя и был весьма близок к предсказанию доктора Беленького.
Короче говоря, я так ни разу в своей жизни не нюхал наркоза. Доктор Беленький тогда пришил мне висевший на сухожилиях кончик пальца, а через неделю все срослось самым наилучшим образом и даже швы сняли. Остался тоненький шрам, и ноготь стал расти не ровно, а бугром. Только и всего.
Когда я выздоровел и впервые был выпущен из постели на улицу с забинтованным пальцем и с рукой, подвязанной к шее куском марли, первым, кто попался мне навстречу, был Берэлэ Мац. У него тоже рука была подвязана к шее и тот же, что у меня, безымянный палец был толсто забинтован.
Я спросил, что это? Берэлэ замялся и сказал, что пустяки.
Потом я все узнал. А теперь слушайте вы и запомните на всю жизнь, каких людей редко, но все же рожает наша земля.
Берэлэ Мац, мучаясь от того, что нанес мне увечье и сделал инвалидом, решил покалечить сам себя, чтобы мы были квиты. Он вынес из дома топор, положил свой безымянный палец на скамейку, прицелился и тюкнул. Верхний кусок пальца отскочил и пропал в траве. Он долго боялся сказать отцу и потерял много крови. Его пришлось положить в больницу. Обрубок пальца зажил. И когда он вернулся домой, отец его снова высек. На сей раз за членовредительство, за то, что он почти погубил свою будущую карьеру скрипача. Правда, даже его отец грузчик Эле-Хаим тогда не знал, что сохрани Берэлэ свой палец, все равно никогда бы ему не быть великим музыкантом. Потому что скоро, очень скоро началась война, и Берэлэ не стало.
Но тогда мы с ним встретились после больницы. Оба в марлевых повязках. У меня под бинтом был весь сросшийся палец, а у него — половина. И мне было стыдно перед ним, словно я сжульничал.
Он поманил меня здоровой рукой, повел в глубину двора и молча показал песчаный бугорок в траве. Это была братская могила загубленных Иваном Жуковым щенят и кончика его, Берэлэ Маца, безымянного пальца. Мы встали по обе стороны бугра, и у каждого на марлевой повязке висела забинтованная рука, и мы оба опустили головы, чтя память погибших. Точь-в-точь как герои гражданской войны у могилы своих товарищей по оружию.
Говорят, что евреи — самые богатые люди. Когда я это слышу, я начинаю смеяться. Внутренним смехом. Чтобы не обидеть того, кто говорит такие глупости.