Читаем Под брезентовым небом полностью

было пройти, плотно заполняли санитарные кареты: красный крест на каждой. Шел пятнадцатый год, второй год войны, раненых прибывало все больше и больше, и даже здание Дворянского собрания на углу площади приспособлено было под лазарет. Огибая сквер на середине площади, санитарные кареты беспрерывно подъезжали к зданию, раненых перекладывали на носилки, подъезжали новые кареты... Пришлось сделать крюк, стороной обойти площадь.

Лишь затем, когда, выйдя на Инженерную улицу, мы смогли двинуться дальше, — впереди, освещенный яркими огнями, открылся цирк. Художник ждал у подъезда и сразу предупредил:

—   Ну, Шурик! Гляди во все глаза!

Что же я увидел, войдя впервые в цирк? Сперва даже не увидел — услышал. Сперва вдохнул ни с чем не сравнимый, горьковато терпкий, вкусно щекочущий воздух; после я узнал, что это воздух, доносящийся с конюшни.

Тут же появился капельдинер. Учтиво поклонившись художнику, он провел нас в ложу. Она находилась внизу, возле самой арены, и только невысокий барьер, обитый малиновым плюшем, отделял ложу от большого круга, покрытого в середине узорчатым ковром.

—   Знаешь, как называется этот круг? — наклонился ко мне художник. — Запомни: перед тобой манеж!

До начала представления оставалось немного времени. Галерка была уже переполнена, и в амфитеатре почти все места были заняты. Только нижние ложи еще пустовали.

Продолжая с жадностью оглядывать зал, я увидел арку, закрытую занавесом такого же цвета, как и барьер (художник мне объяснил, что оттуда на манеж выходят артисты). Увидел глубокую оркестровую раковину: в ней рассаживались музыканты, листали ноты, настраивали инструменты. А наверху, под куполом, поблескивали какие-то непонятные снаряды, висели шесты и обручи, переплетались веревочные лестницы и канаты. Я даже приподнялся, чтобы лучше разглядеть. Но мать одернула меня:

—   Сиди тихонько! Помни, что обещал! — И призналась, обернувшись к художнику: — Я все же раскаиваюсь, что приняла ваше приглашение. Знаю, знаю, сердце у вас доброе. Но Шурик, он такой впечатлительный. Да и спать я его укладываю обычно рано...

—   Считайте нынешний вечер исключением, — отозвался художник. — И кстати, исключением удачным. Как раз сегодня первая гастроль Анатолия Леонидовича Дурова.

Он что-то хотел добавить, но тут грянул марш, из-под купола спустились лампы под большими абажурами, манеж осветился так ярко, что я даже на миг зажмурился, и появились, построились по обе стороны арки нарядные служители.

Это было началом представления, и художник снова сказал:

—   Гляди, Шурик! Гляди!

Высоким прыжком перемахнув барьер, на манеж вырвалась тонконогая лошадь. На ней — смуглый юноша в черкеске и папахе. Он крикнул лошади что-то гортанное, и она перешла в галоп, и юноша на полном скаку сорвал с головы папаху, далеко откинул ее в опилки, а потом, запрокинувшись, все на том же сумасшедшем скаку подхватил папаху. Чего только не выделывал наездник: лошадь продолжала мчаться, а он танцевал у нее на крупе, кувыркался, выгибался дугой и опять, опрокинувшись, лишь одним носком держась за седло, бороздил руками опилки манежа...

Только теперь, когда началось представление, стали  постепенно заполняться нижние ложи. Надменно оглядывая зал сквозь стекла перламутровых лорнетов, шествовали дамы: шуршали шелка, на шляпах качались цветы и перья. За дамами — кавалеры. Штатские — в черных, с иголочки, парах. Военные в мундирах, эполетах, аксельбантах.

Юный наездник все еще мчался на тонконогой лошади. Мне стало обидно, что входящие в зал и сами на него не смотрят, и другим мешают.

—   Мама, пускай они скорей усаживаются!

Мать сделала «страшные» глаза, и я замолк. Добрых четверть часа еще продолжалось это шествие.

Господин цирковой директор — о чем объявлено было с особой торжественностью — вышел в середине первого отделения. Коротконогий, припадающий на одну ногу, с тяжелым квадратным подбородком и усами, такими же чернильно-черными, как и цилиндр на голове, он взмахнул длинным бичом, и по этому знаку выбежали лошади: шестерка гнедых, шестерка вороных. Повинуясь бичу, они покорно менялись местами, вальсировали, передними ногами шли по барьеру.

—   До чего же послушные! — восхитился я.

—   В этом нет заслуги Чинизелли, — усмехнулся художник. — Мне говорили, что он не утруждает себя репетициями. Лошадей ему дрессируют помощники, а он лишь пожинает плоды чужого труда.

В первом отделении все было интересно: акробаты, жонглеры, воздушные гимнасты. И еще, в паузах между номерами, публику потешали клоуны. Но они не понравились мне: какие-то нескладные, в мешковатых балахонах, с грубо размалеванными лицами. Даже речь у них была уродливая: одни визжали, другие шепелявили. И все-то над ними вволю издевались: подножки ставили, опилками посыпали, обливали водой. Одного даже закатали с головой в ковер.

Начался антракт. Художник пригласил меня посмотреть конюшню. Туда направились многие из лож и партера. Только на галерке продолжали стоять неподвижной толпой.

—  А как же они? — спросил я. — Они разве не спустятся вниз?

Художник переглянулся с матерью, и она отвела глаза:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже