«Здравствуйте, товарищ Берг, — писал Ваня. — Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить. Как вы уехали, я искал их две недели, все обшарил, пока нашел, только сильно простыл — потому уже были дожди, но теперь хожу, хотя еще очень слабый. Папаня говорит, что было у меня воспаление в легких. Так что вы не сердитесь.
Пришлите мне, если есть какая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья и цветных карандашей — очень мне охота рисовать. У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой елочкой, — смотришь, и сидит заяц. Летом очень будем вас ждать в наши родные места.
Остаюсь Ваня Зотов».
Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, — Берг должен был в ней участвовать. Его попросили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.
Берг сел к столу и быстро написал:
«Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, — мой первый пейзаж».
Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнем — отблеском уличных фонарей. В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига.
Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Потом они заиграли «Интернационал».
Берг долго сидел, улыбаясь. Конечно, краски Лефранка он подарит Ване.
Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины. Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему? Берг никак не мог найти ответа, хотя и знал, что это было так.
— Эх, Берг, сухарная душа! — вспомнил он слова бойцов. — Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак!
Бойцы были правы. Берг знал, что теперь он связан со своей страной не только разумом, не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь теплой, веселой и во сто крат более прекрасной, чем раньше.
Всеволод Вячеславович Иванов
Разговор с каменотесом
Я возвращался из Мацесты в Сочи берегом моря. Солнце закатывалось. Голубые и черные лодки плыли обратно. Я шел по железнодорожной насыпи. Вдруг за кустом я услышал знакомые фразы. Читали «Войну и мир». Тонкий голосок после каждой фразы спрашивал: «Понятно? Продолжаю». И гортанный голос отвечал ласково: «Ну зачем спрашиваешь, джаньшау? Такие события происходят, а мы не понимаем? Скорей».
Несколько каменотесов. сидели вокруг девушки в синем. Позади всех слушал ее широколицый казах. Перед ним лежал халат, на нем — краюха хлеба и узкая бутылка вина.
— Э, еще кунак пришел! — закричал он, увидев меня. — Садись, кунак, садись, будешь слушать. Они в тетради пишут, а я тебе так расскажу. Какие события пишет!
Волосы у него черные, щетинистые и столь густы, что и шея покрыта ими до спины. Он сидел без рубахи. Мышцы его резко выступали при движениях. Он покачивался, хлопая себя по ляжкам, лицо его сияло.
— В Москве собирались, рассуждали, какие книжки писать. Джаньшау дорогой! Пиши любые, но чтоб я радовался. Ты меня не узнаешь?
Меня Шибахмет Искаков зовут. Не помнишь такого?
— Нет.
— В Павлодаре лет двадцать назад вертельщиком был, ведомости помогал печатать. Ты буквы выдергивал шилом днем, а спал на кухне! А утром меня будил рано: «Шибахмет, поедем на Иртыш за водой». Ха! Я надеваю штаны. А они от старости рассыпаются. А теперь посмотри, какие у меня штаны, рабочие! А какие я надеваю в праздники, у, джаньшау! Тебя как называют?
Я узнал его. Он положил вино, хлеб и стаканчик в карман и пошел за мной. Он покачивался, тряс халатом, прислушиваясь к звону стаканчика.,0н улыбался очень протяжно. Он, видимо, радовался и тому, что встретил сибиряка, и тому, что я изумился его памяти.
— А, тебе бы пораньше прийти, когда я обедал! Отличный обед был! Я бы тебя угощать стал, а теперь вечером я пью вино и ем хлеб, чтоб ночью брюхо легкое было.
— Сколько же тебе лет, Шибахмет! Ты все еще неграмотный?