— Стало быть, лучше под снег бы ушло? — Андрон усмехнулся. Это взорвало Скуратова. Дряблые щеки его побагровели, тугой воротник врезался в шею.
— Снимали и будем снимать! С позором! — выкрикнул он, вскакивая.
Андрон встал, подошел к столу. Орест спрятал ручку.
— Я не глухой, слышу, — начал Андрон, закипая злобой. — Много ты тут наговорил, я тебе не мешал. А теперь ты послушай. Изымать у колхозников то, что сам я им отдал, не буду. Поезжай и возьми. А допрежь того собери матерей да жен, спроси у них: как, мол, это вы, товарищи женщины, без отцов да мужей зиму перебедовали после засухи да градобоя? Где семян на сев раздобыли? Хорош ли у вас урожай? Сколько сдали в казну и еще сколько свезете? По моим, мол, записям будто и лишнего у вас посевов-то получается, я ведь ссуды-то выписал вам всего-навсего шестьдесят пудов! Поезжай!
Андрон посмотрел на Калюжного. Тот мигнул. Орест перехватил этот взгляд.
— И вот еще что не забудь, — продолжал Андрон, возвращаясь на место. — Непременно скажи и про то, как ты хлебушко наш гноишь в дырявых лабазах, как лежит он у тебя под дождем в затоне. А теперь сымай меня за десятый сноп. Не больно страшно. Не ушибусь. Мне ведь падать-то не шибко высоко. А земля, она к пахарю завсегда пуховой периной обернется. Ты будешь падать — подстилку ищи.
Антон дышал ртом, правая щека у него дергалась.
День и еще два дня ждал Пашаня Антона Скуратова, а того всё не было. Лежал он больным у себя дома, — сердце не выдержало. А у Пашани всё приготовлено: в отдельном садке с подкормкой томились три добрые рыбины, каждая фунтов на пять. Садок был затоплен у вехи в начале переката, чуть пониже того места, где на мертвом якоре бился в струе окрашенный ярким суриком железный бочонок. С берега— как ни смотри — этого бочонка никто не увидит: он под водой, а напротив — у острова — еще такой же. Здесь-то и ставил Пашаня свою изуверскую снасть: на закате солнца перегораживал всю реку поперечным продольником с отточенными тройными крючками без наживки.
В июле и в августе стерлядь «играет». Рыба эта любит быстрину на неглубоком месте. Крючки поставлены часто на лесках различной длины, и у каждого — пробка. Поэтому крючки не лежат на дне, а тоже «играют» в струе, когтистой кошачьей лапой хватают рыбину за крутые бока, вонзаются в белую мякоть брюха.
Через верного человека Пашаня сбывал улов в городе. В конце недели, чаще всего перед вечером, у землянки бакенщика появлялся одноглазый татарин в лохмотьях — сухой и костистый. Сбрасывал с плеч берестяной короб с лесными ягодами на донышке или с десятком грибов-подберезовиков.
— Исян-ме, дускаим? — несмотря на преклонные годы, бодро приветствовал он хозяина землянки. — Халь да ничик?[2]
Пашаня бурчал в ответ нечто нечленораздельное. Так и встречались они — в недалеком прошлом гроза всей округи неуловимый конокрад Гарифулла (ныне сторож аптечного склада) и озлобленный на всех и на всё, трижды судимый Пашаня. Молча варили похлебку, распивали бутылку самогона. Затем Пашаня без слов забирал брошенный у порога короб, спускался с ним в лодку, отъезжал к садку. С тупой жестокостью, точно рассчитанным ударом по затылочному щитку глушил пятнистых щук и плоских унылых лещей. Для «особых» заказчиков завертывал в лопух пару стерлядок. Всё ото укрывал травой, сверху нетолстым слоем разравнивал малину или черемуху. Туда же бросал несколько штук грибов.
В сумерках, взвалив на сутулую спину тяжелую ношу, Гарифулла уходил в лес, оставив на подоконнике горсть смятых тридцаток. При свете тусклого фонаря Пашаня разглаживал деньги, развертывал на коленях кусок просмоленного паруса, старательно пересчитывал перевязанные бечевкой пачки и уносил всё в дупло старого осокоря.
В этот раз татарин пришел не один. Вместе с ним в землянку протиснулся незнакомый Пашане мужчина в армейской зеленой куртке, наброшенной на плечи, На вид ему было лет пятьдесят, а может, немногим больше. Лицо у него было помятое, с дряблыми складками под водянистыми, навыкате, глазами, губы тонкие и с недоброй ужимкой; на Пашаню глянул недоверчивым, прощупывающим взглядом, в разговор не вмешивался.
— Я сегодня той сторона пойду, — после ужина сказал одноглазый Пашане, — этот человек пусть у тебя живет. Так надо.
В лодке уже добавил:
— Вахромеев. Помнишь, Артюха вместе судили? — ткнул большим пальцем по направлению костра у землянки. — Десять лет тюрьма сидел. На фронт посылали — бежал.
— А тут-то чево ему надо? — осведомился Пашаня, выгребая на стрежень.
— Тут не надо, другом месте надо.
У Пашани похолодело между лопаток.
— Жить-то долго ли у меня будете? А ежели милиция?
— Паспорт я достану.
Больше Гарифулла ничего не сказал, а через неделю Пашаня шагал по лесной дороге в сторону Каменного Брода. Нужно было сходить в заброшенное и теперь совсем уже развалившееся именье Ландсбергов. Гарифулла велел узнать, не живет ли там кто-нибудь. И еще — посмотреть, сколько осталось берез за домом. Промерять шагами от угла до первой. На время, пока не будет Пашани, немудрые обязанности бакенщика должен был исполнять Вахромеев.