А работы много! Всё поднимать надо заново. Это здесь — в глубоком тылу. А что говорить про те места, где побывали фашисты? Каково тем-то людям! Тут хоть домишки целы, у каждого коровенка, свой огород. Да и страху настоящего не видывали: немец с автоматом не ломился в дверь среди ночи.
С приездом Николая Ивановича рассуждения Андрона о больших и малых заботах государства приобрели иной оттенок. Война вывернула наизнанку и всё то, что крылось дурного в людях. Хапуги и вымогатели показали подлинную личину, накипью всплыли кверху кулацкая жадность, угодничество, подхалимаж. Взять того же Илью Ильича — константиновского председателя. Колхоз еле дышит, а он и себе и сыну по новому дому срубил. Чуть что — в Бельск, к Антону. И всё хорошо у него, по всем статьям в авангарде!
— Очистимся, дай срок, — не раз говаривал Николай Иванович, — вся эта мерзость окажется за бортом. Надо видеть большую правду, а ее теперь ничто не заслонит.
Любую сводку Информбюро он поворачивал на гектары весеннего сева, расстояние от Сталинграда до Киева и Берлина измерял пудами нового урожая, поголовьем сохраненного молодняка на артельных фермах и отремонтированными в МТС тракторами.
— Разве не так? — спрашивал он. — Разве не в этом ключ к нашей окончательной и скорой победе? Тут всё: крепость советского тыла, дружба народов, преданность Родине, советский патриотизм. Илья Ильич и Скуратов — охвостье. Один — карьерист и тупица, второй — крохобор и сутяжник.
Как-то сидели они втроем уже в сумерках — Андрон, пасечник Никодим и учитель, разговаривали вполголоса о житейских делах, а в открытую дверь из другой половины падал свет от настольной лампы. Маргарита Васильевна читала вслух ребятишкам рассказы о жизни зверей и птиц. Облепили они ее тесным кругом, сидят и дышать боятся; тут и Андрейка с Митюшкой, и Анка Дымова с Варенькой.
Николай Иванович прислушался, улыбнулся чему- то, подтолкнул легонечко локтем Андрона.
— Вот она — любовь к Родине — с чего начинается, — сказал он при этом. — Для школьника и подростка — это пока что любовь к своему двору, к тропинке, по которой бегает он на речку, к покосившемуся от времени плетню, ко всему живому. Вырастет человек, горизонт его шире становится, и все для него родное: и леса, и горы, и дальние города. И если он в детстве не издевался над кошками, не швырял камнями в грачиные гнезда, в зрелые годы он не останется равнодушным к молчаливому горю незнакомой старушки, не польстится на добро соседа. Он не будет топить другого, чтобы пролезть по службе, не станет наушничать, изгибаться перед начальством, а если придет большая беда для всего государства, не шмыгнет в кусты.
Андрон запустил пальцы в бороду, Никодим густо прокашлялся, а Николай Иванович развивал свою мысль далее:
— Вот я говорю о большой человеческой правде. Она выше личного благополучия, сильнее страха за собственную жизнь. Патриотизм — святое понятие, для этого нужно иметь убеждения. А убеждения — это прежде всего дела.
— Мудро сказано, — подтвердил Никодим. — Истинно так: «Аз не волен я веру свою уподобить костям игральным альбо чревоугодию. Сие — суть ублюдство духовное».
— Вот именно! — повернулся к нему учитель. — Вспомните сами, Никодим Илларионович. Когда вы на церковной паперти в окружении бандитов схватили и подняли над головой их предводителя, думали ли вы в этот момент о своей жизни? Или о похвале благочинного за такую удаль? Это я говорю о девятнадцатом годе.
— А вам откуда об этом известно? — удивленно спросил Никодим.
— Знаю. Старик Парамоныч на второй же день после моего приезда всё о вас рассказал.
Никодим только крякнул.
— Ну, а о том, как вы красного комиссара в церкви спасали, это уж позже намного сам Бочкарев поведал.
— Теперь-то хоть жив ли он? — шумно вздохнул пасечник.
— Жудра был у него в Москве. Большим человеком стал: в прокуратуре Союза работает.
— Сложно, очень сложно устроена жизнь, — по примеру Андрона комкая в кулаке свою бороду, говорил Никодим через минуту. — Скудоумию нашему многое еще не подвластно.
Андрон шевельнул лохматыми бровями, а перед мысленным взором Николая Ивановича одна за другой вставали картины, которые невозможно забыть и о которых нельзя рассказать даже самому близкому человеку.
…Сентябрь 1938 года — уфимская пересыльная тюрьма. Потом Вятка, далекое побережье северной хмурой реки за Полярным кругом. В июле 1941 года — пешим маршем в Карелию.
Шли всё время на запад, пересекли железную дорогу Ленинград — Мурманск. И еще прошли километров двести, минуя редкие хутора. Остановились в глухом сосновом лесу, загроможденном огромными валунами. Впереди — за каменистой грядой — два озера, соединенные протокой. Через протоку — мост. Кто-то сказал, что впереди недалеко Финляндия.