— А не примечал ли ты, Хурмат Валиахметович, — снова начал Владимир, — на базаре в Константиновке или в Бельске никто из наших мужиков ложками, коромыслами не торгует?
— Как не торгует! — воскликнул Хурмат. — Сам сходи посмотри. Всякий чаплашка, ковшик, толкушка — всё продают! Дуга, коромысло, кадушка — всё видишь. Кто продает, тот и делает! Пеньки тебе оставляет.
— А с лосями?
Хурмат покачал головой:
— Этого не возьмешь. Власти мало. У него тут милицейский погон. — Хурмат похлопал себя по плечу.
— Давай так договоримся, — предложил Дымов. — Прежде всего, помоги мне в своей стороне поймать хоть одного порубщика. Сам принесу разрешение на санитарный выруб заказника. Весь сухостой ваш, да еще и денег получите. Потом и за браконьеров возьмемся. Закон для всех одинаков — возьмем! Не посмотрим и на погоны.
Не прошло и недели, как тозларовские пастухи привели в лесную сторожку угрюмого дядьку с Большой Горы, через день — еще одного, из Константиновки. Оба рубили подальше от своих деревень, чтобы навлечь подозрение на татар. На этих двоих и расписал Владимир все пни, какие насчитал в заказнике. Мужики взвыли:
— По миру пустишь, Владимир Степаныч! Да нетто всё это — наших рук дело! — и повели лесника по дворам. Где бревно свежесрезанное под соломой, где ободья готовые в бане, где плашку липовую на поветях — всё показали.
Зашел тогда Дымов в сельсовет, попросил вызвать Илью Ильича и второго председателя колхоза.
— Вот что, уважаемые соседи, — сказал он им. — Давайте кончать безобразие. Если еще хоть один пенек появится, иду к прокурору и добьюсь того, чтобы ваши счета в банке арестовали. С колхозов взыскивать будем, а там разбирайтесь, как знаете. Так-то проще оно.
Как рукой сняло. И вот — новое дело. Тут на большой улов кто-то нацелился. Четвертую ночь караулит Дымов на свороте у Провальных ям, ждет, не подъедет ли машина к штабелю. Вот и сегодня сидит не раздеваясь, греет чайник, а к полуночи надо быть на месте, — время самое воровское.
Перед тем как уйти из избушки, лампу не стал задувать, огонек малюсенький оставил — только бы сама не погасла. На топчан положил поленьев, сверху прикрыл шинелью. Может, кто из воров и в оконце заглянет. Тут уж так: сам смотри, да не забывай, что и за тобой подглядывают, — дело задумано нешуточное. Прихватил потом пеньковую веревку, дверь закрыл изнутри — гвоздем протолкнул в паз щеколду.
Дождь не перестает, в лесу — темень. Холодные капли сползают за воротник куртки. Час или два топтался Владимир на свороте у большака, — ни души на дороге. Стороной прошла к водопою семья кабанов. Хорошо было слышно, как сердито пыхтел вожак, чавкал под дубом. Потом на мосту зажглись два желтых светлячка и тут же погасли, — это рыжая кумушка вышла на добычу.
Больше всего хотелось курить, но курить было нельзя, как в партизанской засаде. И чередой наплыли воспоминания. Вот он, мальчишкой еще, мчится по деревенской улице, на ходу сбрасывает рубашку и — вниз головой, в озеро; вот сидит на столбе полевых ворот, смотрит из-под ладошки на дымчатые увалы: новый учитель должен приехать, Вот первая стычка с Филькой, похороны Дуняши… И еще одни похороны, камень могильный на вершине Метелихи, а вот и сам он в больничной палате, и приглушенный шепот у изголовья: «Светик мой…»
Вот Нюшка
Страда… На четвертый год перевалило.' А перед глазами снова — забинтованный пехотинец на булыжной мостовой у собора в Острове. Пьет из консервной банки. Комендант Пфлаумер молча вынимает пистолет, ржавая банка отлетает к ногам Владимира.
А дождь всё не перестает — обложной, как из мелкого сита. Где-то хрустнула ветка. Лесник Дымов вскинул берданку, как это делал на стыках заснеженных лесных дорог в далеком Партизанском крае, напрягая слух и зрение, сжался стальной пружиной. И именно в этот момент за поворотом на большаке вспыхнул и тут же погас голубоватый, расплывчатый в сетке дождя конус света. Потому он зажегся значительно ближе и снова потух; по булыжному горбатому полотну дороги бесшумно сползала с горки грузовая машина.