Владимир Ильич выглядел неважно. Видимо, не оправился еще от прошлогоднего ранения. Кравцов попытался поставить диагноз, но куда там. Ни опыта, ни знаний настоящих, да и то, что знал, успел позабыть. Но, с другой стороны, сам семь раз ранен, и что такое железо в собственном мясе, знал не понаслышке.
А с Лениным тогда проговорили долго. Совсем неожиданно это было. Все-таки Предсовнаркома… Но нашлось о чем поговорить, и Владимир Ильич не пожалел на старого партийца времени. И потом, нет-нет, а присылал весточку, или "парой слов" обменивался, когда сводила их вместе неспокойная жизнь. На Восьмой партконференции, например, или в ЦК, где Кравцов, впрочем, бывал лишь наездами. Но Ильич его помнил. И в декабре прислал телеграмму, опередившую официальное назначение на Армию буквально на несколько часов…
Кравцов вспомнил. Заболел Григорий Яковлевич Сокольников, и Восьмая армия в разгар боев осталась без командующего, но у Троцкого, разумеется, в обойме не холостые…
– Товарищ Кравцов!
Ну что же ты так кричишь, Хусаинов! Зачем?! Разве не видишь, я умер уже…
Умер…
Умер. Эка невидаль…
– Товарищ Кравцов? – голос тихий, осторожный. Женщина как будто и сама не уверена, зачем спрашивает.
Но она спрашивает, и Макс понимает вдруг, что жив, хотя и плохо жив, нехорошо. Голова кружится, и в горле сухо, как летом в степном Крыму, на солончаках…
– Пить…
Ну, то есть, это он думал, что произносит эти звуки, но на самом деле вряд ли даже замычал. Однако женщина его услышала и поняла. Или просто догадалась…
Вода оказалась удивительно вкусной. Он попил немного, но быстро устал и заснул.
Кравцов чувствовал себя скверно, что не удивительно. После комы и органического слабоумия – доктор Львов сказал, dementia е laeaione cerebri organica – когда почти семь месяцев никого не узнавал, ни на каком языке не говорил, пускал слюни и самостоятельно даже не пил, ничего лучшего ожидать не приходилось. На руки и ноги, на бедра и живот, то есть, на все, на что можно было посмотреть без зеркала, второй раз, собственно, и смотреть не хотелось. Кожа да кости. Мощи. И кожный покров по стать определению: темный, сухой, морщинистый. Встать с кровати удалось только на десятый день, да и то шатало, что твой тростник под ветром. Свет резал глаза, тихие звуки отдавались в висках колокольным боем. Ноги не держали, руки тряслись, как у старика. Впрочем, стариком он теперь и был. Тридцать два года, восемь ранений, последнее – смертельное…
Но и доктор Львов, судя по всему, не жилец. Выглядит ужасно, чувствует себя, наверняка, еще хуже.
– Ну-с, батенька! – бородка, как у Ильича, и картавит похоже, но не Ленин. – Как самочувствие?
– Ну, что вам сказать, Иван Павлович, – сделал попытку усмехнуться Кравцов, – хотелось бы лучше, но это теперь, как я понимаю, только с божьей помощью возможно, а я в бога не верую. Так что…
– Атеист? – прищурился Львов. – Или агностик?
– Вы член партии? – в свою очередь спросил Кравцов. – Большевик?
– Социал-демократ… – устало ответил Львов. – В прошлом. Теперь, стало быть, беспартийный.
– Тогда… – Кравцов все-таки смог изобразить некое подобие улыбки. – Но только между нами. Скорее, агностик.
– Ну, и ладно, – согласился доктор Львов. – Что делать-то теперь собираетесь?
И в самом деле, прямо-таки по Чернышевскому. "Что делать?" Вопрос, однако. Поскольку, "вернувшись из небытия", "очнувшись" и несколько оклемавшись, на что ушло три – с лишком – недели, оставаться и дальше в интернате для инвалидов войны Кравцов не мог. Даже если бы захотел. Но он, разумеется, не хотел.
– Не знаю, – покачал головой, размышляя одновременно о превратностях судьбы. – Не знаю пока. Наверное, в Питер поеду. Доучиваться…
Идея интересная, спору нет, но прийти могла только в такую больную голову, как теперь у Кравцова. Впрочем, что-то же делать надо, ведь так?