Важную роль в моем интеллектуальном созревании сыграли, конечно, моя первая, по-детски чистая и не по возрасту сильная, любовь к моей соученице Асе Могилевич, и тот факт, что ее отец, известный врач «ухо — горло — нос» был также арестован и выпущен почти в одно и то же время с моим отцом. Ася была старше меня на два года и, следовательно, умнее и наблюдательнее. Общее горе сблизило нас настолько, что мы полностью доверяли друг другу. Я любил ее так, что увидел окружающий мир ее глазами, и ее понятия и взгляды стали моими. Под влиянием Аси я понял, конечно, по-своему, по-мальчишески, всю аморальность, жестокость и безумие коммунистической идеи, сеющей вражду и ненависть, особенно в проведении [ее] в жизнь Сталиным и его «соратниками». Аси нет уже давно среди живых, но она жива в душе моей.
Сейчас вернемся к Киеву 1941 года, к этому страшному дому на Короленко[265]
, 33. В доме не было ни живой души, как говорится. Но в подвале, где находились камеры следственной тюрьмы КПЗ[266], были оставлены трупы убитых перед отступлением заключенных. Дом был заминирован, но немецким саперам удалось вовремя обнаружить и обезвредить взрывные устройства. Дом остался неповрежденным и сослужил верную службу оккупационным властям. Там расположилось с удобством немецкое Гестапо[267], продолжавшее дело уничтожения людей за их взгляды и потенциальную опасность с не меньшей активностью. В 1943 году после «освобождения» Киева советскими войсками вернулись и старые хозяева — НКВД, — [но] уже под другим названием: КГБ при МВД[268]. Меняются только названия и флаги на крыше. Теперь там гордо развевается «жовто-блакитный» с трезубом. «Крепка тюрьма, да черт ей рад» — гласит народная мудрость.Картина, увиденная мною в подвале, поразила мою юную психику, в глазах потемнело, мысли спутались, и сердце выбивало барабанную дробь. Я схватился за холодную каменную стенку коридора и, не поворачиваясь, попятился к выходу. На лестнице, споткнувшись, упал, встал, развернулся и бегом выскочил в вестибюль мимо копошившихся там людей, вылетел на улицу. «Папа… папа…» — шептали мои губы. Ведь он находился в этом кошмаре два года, а я с мальчишками по вечерам, бывало, прижимал ухо к высокой черной стене, одним углом своим выходившей во двор, в котором мы играли. Иногда нам слышны были раздирающие душу вопли и крики подследственных. Тогда я прислушивался, дрожа от мысли, что это мог быть и папин голос. Мы знали, что он сидит в этом доме. Боже мой, какое счастье, что он сейчас дома! А мог бы…
По дороге домой я дал себе клятву, что пойду сражаться против «Змея Горинчища» при первой возможности. Каждого немецкого солдата при оказии я расспрашивал: «Где части русских добровольцев? Когда придут они сюда?»[269]
В существовании таковых я не имел ни малейшего сомнения, это было для меня само собою понятное, логически неизбежное… К великому сожалению, я начал скоро убеждаться, что логика далеко не всегда руководит действиями разумных или, в крайнем случае, считающих себя таковыми людей, даже находящихся на самых высоких ступенях человеческого общества. Но логика — это Божья воля. Кто не выполняет ее — обречен на поражение. Выполняя волю Бога, нельзя никогда забывать о данных Им же границах дозволенного. Кто их переступает, наказывается. Это закон бытия — один из столпов, на которых держится мир человеческий. Рухнет один из них.Еще одно, казалось бы, небольшое событие в этот незабываемый день возымело роковое значение на формирование моих убеждений, а следовательно, и поступков и их последствий. Выйдя уже вечером на улицу, я услышал звуки музыки и хорового пения из кафе, находившегося в соседнем доме, на углу Прорезной улицы. Окна были завешены. Соблюдался закон военного времени о затемнении, так что заглянуть внутрь было невозможно. Я дерзнул приоткрыть дверь и зайти в помещение кафе. Свет многих зажженных свечей и карманных фонариков освещал небольшую группу немецких военнослужащих. Они сидели за столиками. Один из них, стройный высокий юноша с приятным лицом, сидел за роялем и аккомпанировал, остальные пели: «Ди ганце Вельт дред зих ум дих»[270]
. Эти слова и мелодию я запомнил на всю жизнь. Она звучит и сегодня в моих ушах. Потом они пели много незнакомых мне песен. Хотя все сидящие были в военной форме, с оружием, как говорится, в «полном боевом», от картины этой веяло миром, порядком, доверчивостью. Мое непрошеное появление никого не возмутило, не рассердило и даже не удивило. Некоторые заметившие меня даже приветливо улыбнулись и продолжали петь, не выразив ни недовольства, ни недоверия. Это поразило меня до мозга костей.