– Нет! – но всего лишь раз, и смолкла.
Долго-долго она стояла неподвижно, вскинув голову и глядя в стену. Ничто внутри ее не шевелилось; она не сознавала ничего ни вне себя, ни внутри. Если бы к двери подошла Зайна, вряд ли Кит услышала бы и стук в дверь. Но никто не приходил. Внизу, в поселке, на рыночной площади расположился недавно прибывший караван; караван готовился к отходу на Атар, нагруженные верблюды, взревывая, вставали и неспешным шагом выходили в оазис; их бородатые черные погонщики молча шли рядом, думая о двадцати днях и ночах пути, который предстояло одолеть, прежде чем над скалами замаячат стены Атара. А всего в нескольких сотнях футов от них капитан Бруссар в своей спальне за утро прочел целый рассказ, напечатанный во французском журнале, который ему доставили только что вместе с почтой, привезенной вчерашним грузовиком. В палате же, однако, ничего не изменилось.
Тем утром, но уже гораздо позже и, скорее всего, просто устав стоять, она начала ходить по комнате, все время по одной и той же крошечной орбите в ее середине – несколько шагов в одну сторону и несколько шагов в другую. Прервал это громкий стук в дверь. Кит остановилась, обернулась к двери. Стук повторился. Раздался голос Таннера, нарочито приглушенный:
– Кит?
Ее руки снова взметнулись прикрыть лицо, и в этой позе она стояла все время, пока он оставался за дверью, стуча в нее сначала тихонько, потом часто и нервно, а под конец принявшись молотить со всей силы. Когда эти звуки окончательно прекратились, она села на свою подстилку, посидела, затем легла, положив голову на подушку, будто собирается спать. Но глаза у нее оставались открытыми и смотрели почти таким же остановившимся взглядом, как и глаза того, кто лежал рядом. То были первые моменты нового существования, странного бытия, уже приоткрывшегося ей проблеском безвременья, в которое предстояло погрузиться. Так человек, который отчаянно считал секунды, спеша на поезд, а прибыв на вокзал, увидел его хвост (при этом следующего поезда не будет очень долго, и он это знает), чувствует такой же внезапный перехлест времени, у него возникает это же мимолетное чувство, будто он с головой тонет в некоей стихии, сделавшейся вдруг слишком вязкой и тягуче-изобильной, чтобы ее использовать, и от этого в его глазах она становится такой бессмысленной, что вроде как бы даже исчезает. Проходила минута за минутой, но никакого желания двигаться не возникало; мыслей тоже не было даже близко. Куда-то начисто забылись все их разговоры, во время которых они частенько обсуждали идею смерти, – возможно, потому, что идея смерти не имеет ничего общего со смертью реальной. Не вспоминалось ей и то, как их обоих вдруг однажды осенило: ведь человек может быть каким угодно, только не мертвым, потому что эти два слова, поставленные рядом, вступают в противоречие. Забылась и ее же замечательная придумка насчет того, что если Порт умрет раньше ее, то она откажется в это верить, она будет считать, что он опять каким-то образом ушел в себя, на сей раз навсегда и просто больше никогда о ней не вспомнит, так что в реальности это не он, а она перестанет существовать – по крайней мере отчасти, но в весьма значительной степени. Это как раз она войдет в царство смерти, тогда как он по-прежнему будет жить в виде боли у нее внутри, этакой дверцы, оставшейся неоткрытой, в виде непоправимо упущенной возможности. Совершенно забыла она и тот августовский день, который был всего-то около года с небольшим назад: они сидели тогда одни на травке под кленами и смотрели, как несется к ним гроза, прочесывая речную долину; заговорили в том числе и о смерти. Порт сказал тогда: «Смерть, конечно, придет, но то, что мы не знаем, когда именно, мне кажется, как-то умаляет значение конечности жизни. Сама по себе неизбежность – это ничего; жуткая точность ее осуществления – вот что главным образом нас ужасает. Незнание точного срока дает нам возможность смотреть на жизнь как на неисчерпаемый колодец. Хотя все в жизни случается лишь некоторое количество раз, причем на самом-то деле очень небольшое количество. Сколько раз ты еще вспомнишь какой-нибудь вечер в твоем детстве, вечер, ставший такой глубинной частью всего твоего существа, что ты даже не можешь представить себе жизнь без него? Ну четыре, ну пять раз. Может быть, даже меньше. Сколько раз еще ты посмотришь восход полной луны? Ну раз двадцать. А все равно жизнь кажется бесконечной». В тот день она его вообще не слушала, потому что эта тема угнетала ее и расстраивала; теперь же, если бы она о том разговоре и вспомнила, он показался бы ей не имеющим отношения к делу. Теперь думать о смерти она была не способна, но, поскольку смерть была прямо здесь, она не могла думать ни о чем вообще.
Впрочем, где-то там, в глубине, глубже этого пустого провала, которым было ее сознание, в самой смутной и внутренней глубине себя некую мысль она уже, должно быть, вынашивала, потому что, когда Таннер под вечер снова пришел и забарабанил в дверь, она встала и, положив руку на ручку двери, заговорила: