Я, конечно, подумала: «Ну нет, я дурой не буду, зачем мне паразит?» Но промолчала.
Люблю слушать Ленку. Она влетает вихрем и сразу кричит: «Шурка, слушай сюда!» Она говорит обо всем сразу: ткачихи из маминой бригады «тянут план». Ленка «из шкуры вылезет, а темпу не сдаст». Васька Жуглов ходит под окнами больницы, вдруг мама моя выглянет. «Такой парень, такой парень, а Варька на него — тьфу!» Скоро в клубе будет суд показательный над Аникеевым и Усовым за взятки и жульничества, а с ними там еще куча каких-то «жучков». Фимка-секретарша по секрету говорила, что к Восьмому марта будут к наградам представлять. Марфуша Зотова купила костюм чешский, джерси с начесом. Но у Ленки давно такой же. На Марфуше он сидит как на корове седло, а на ней, Ленке, как влитой…
Вот так выкладывается она каждый вечер и в то же время моет посуду, разогревает еду, что-нибудь шьет и одним глазом выглядывает на улицу: не идет ли ее морячок. И все-таки вечером, когда мы с Ленкой садимся за стол, мне так скучно делается без мамы и хочется, чтоб она сидела тут и, говоря, что «на ночь вредно», за обе щеки уплетала бы обед поздно-поздно ночью.
По воскресеньям Ленка отправляется гулять с морячком. Я его в глаза не видела, он только обещается прийти. Я никак не возьму в толк, что он делает в нашем сухопутном городе и с какого моря к нам прибыл.
А мы с Аграфеной идем к маме в больницу. Сначала, когда маме не разрешали ходить, мы тихонько сидели у ее кровати, и разговор как-то не вязался. Мама все приставала ко мне: «Ну, расскажи, как там, не обижают тебя? Кто к тебе ходит? Как вы с Ленкой живете?»
Но мне неудобно было среди всех этих сильно больных женщин, что лежали в маминой палате, рассказывать про Ленку, про Юрку или про наших девчонок. И я говорила, какие отметки получила, что по дому делаю. Я видела, что маме совсем другое нужно, по язык у меня прямо суконный какой-то делался, и я рассказывала таким скучным голосом, словно у доски теорему доказываю.
Зато, когда маме разрешили вставать, все пошло по-другому. Уже в коридоре она бежит нам навстречу, такая маленькая, в сером ворсистом халатике и в шлепанцах без каблуков.
Мама бросается на шею Аграфене, сгребает меня в охапку, тащит нас в угол. Здесь мы все садимся на широкий подоконник и уж тут наговоримся всласть. И смеемся так, что даже одна тетка сердитая нам замечание сделала: «Не театр, ржать нечего». Но мама ее отбрила: «Сразу видно театралку!» А как нам уходить, мама становится грустной и всегда повторяет одно и то же: «Когда же я домой?» А я не говорю маме, что «своими руками» теперь за нее строит дом ее бригада, и, может быть, пока маму выпишут, даже под крышу подведут.
Вася Жуглов теперь к маме ходит в больницу только по будним дням. По воскресным там халатов не хватает. О том, что он к маме ходит, мне, конечно, Ленка сказала. Я спросила маму, она мне ответила скучным голосом: «Заходит иногда».
Вот какая мама! Из дому его гнала. А в больнице ей скучно, так и Вася хорош!
Несколько раз Вася приходил к нам домой. Играл разные песни, и Ленка пела. У нее очень хороший голос, и непонятно, почему ее на смотры не посылают.
«Мне, — говорит Ленка, — хоть бы один раз… А там, на смотре, на меня посмотрят — и прямо в Большой театр. Потому что, во-первых, голос, во-вторых — выразительная внешность, а в-третьих — пластичность движений». И Ленка начинает выдрючиваться так и этак под Васькину музыку.
Или вертится перед зеркалом, волосы накручивает на карандаш и пристает к Васе:
— Ну, скажи, разве мне можно дать тридцать? Нет, ты скажи: ты сколько бы дал?
— Я бы тебе дал лет пять, только в отдаленную местность, — угрюмо говорит Вася и выходит из комнаты.
Вот парень. Ему двадцать пять. Он прост, как та старая, еще военных лет мелодия, которую тихонько наигрывает он на аккордеоне.
Пусто на улице слободки. Только изредка брехнет собака за забором, да и то глухо, верно со сна. Только далеко-далеко проплывет гудок паровоза — зов далеких дорог.
Где лежат твои дороги, парень? О чем думаешь ты на одинокой скамейке у ворот чужого дома? Что она тебе сказала сегодня? Да ничего. А вчера? И вчера — ничего.
Ничего про себя и тебя. И все же ты счастлив. Оттого что она живет в этом городе. В маленьком городе, похожем на перламутровую раковинку, выброшенную на берег реки Голубицы.
И может быть, сейчас, в больничной палате, она тоже не спит. А сидит на окошке в сером мохнатом халатике и смотрит в темноту.
Что ему в этой женщине? Все. Он жил как растение, как огурец на грядке. Молодой, зеленый огурец. А там, за огородом, была жизнь. Бушевали, как морские волны, чувства. Мысли рождались и крепли, росли, громоздились, как скалы. И шла жизнь с ее большими трудами и с веселыми праздниками, с вечерними тенями и светлой речкой водой на рассвете.
Что же, весь мир принесла тебе эта женщина? Нет, она только открыла его.
И сама не заметила этого.
Может быть, она пройдет мимо. Унесет ли она с собой мир? Нет, но в нем не будет светлой речной воды на рассвете.
Спит городок. Пусто вокруг.