Удар развернул Дыдымова и пронес его клинок далеко в сторону. Мне оставалось лишь сделать короткий выпад. И все ахнули. Я остановил руку. А может быть, Господь, как некогда Авраама, остановил меня. Чем-то самым потаенным, исходящим из каких-то таких моих глубин, о которых и подозревать-то не выходило, я почувствовал, что Дыдымов упадет без моего удара. Он еще только останавливал руку. Он еще только старался бросить клинок вперед, чтобы встретить меня. Он еще стоял. А я уже видел, что он падает. Я остановил удар. Мне остановить шашку не составляло труда. Я остановил. А Дыдымов не остановил. Дыдымов не справился. Сила его собственного, злого и страшного, но не меткого, удара потащила его. Он упал. Все ахнули.
― Ахают! ― в неприязни сказал я.
Из этого аханья вырвалась Валерия и припала к Дыдымову.
Я посмотрел на мою шашку. Она была чиста. Я вложил ее в ножны и тоже шагнул к подполковнику Дыдымову. Валерия подняла на меня глаза.
― Проклятая жара! ― кое-как выдохнул подполковник Дыдымов.
У него носом пошла кровь.
― Тепловой удар, Борис Алексеевич! ― сказала Валерия.
― А вы ахаете! ― в прежней неприязни сказал я.
Она отвела глаза.
― Вы некрасивы! ― сказала она.
― Ах, виноват! ― в новой неприязни артистически выгнулся я.
Подполковника Дыдымова прибрали. Валерия и шофер Кравцов на авто повезли его в лазарет. Меня долго, но, кажется, с любовью корили за дуэль, сводя к тому, что он был уже болен, а я все равно вышел с ним драться. О том, что никто его больного состояния до дуэли не увидел, как-то забывалось. Я почел за благо не напомнить им об этом и не оправдываться. Случай вышел заурядным. Все видели ― начал он. И все видели ― я был у него за спиной и говорил: “Вы убиты!” Этого мне хватало. А вообще, мне было его жалко.
Пирушка ненадолго возобновилась. Вскоре старый прапорщик потащил любителей карт в соседнюю комнату. Я карт не любил. Графинечка меня спросила об этом и, кажется, удивилась.
― Правда, не любите? ― спросила она.
― Да, ваше сиятельство. Не люблю и не играл. Только классе во втором мы нарисовали себе и играли в дурака, ― сказал я.
― А стихи и литературу любите? ― спросила она.
― Да вот как сказать, ― замялся я. ― Так, на уровне того, как у Пушкина: “Но я вчера Голицыну увидел и примирен с Отечеством моим”.
― То есть по обстоятельству и настроению, ― определила графинечка и позвала свою товарку, юную сестру милосердия: ― Маша, Чехова, пойдите сюда на минуту!
Пока та несколько прииспуганно откликнулась и пошла к нам, графинечка успела пояснить, что эта Маша давно пишет, и она, графинечка, хотела бы узнать мое мнение.
― Да что вы, ваше сиятельство! ― законфузился я.
― И все-таки, Борис Алексеевич. У вас есть вкус! ― настояла графинечка.
Маша подошла. Смущение и красные щеки ее были видны даже при скудном свете лампы.
― Что вы, ваше сиятельство! Я не смогу! ― совсем смутилась Маша.
― Сможете, ― довольно резко оборвала ее графинечка, сама же услышала свою резкость и поправилась: ― Сможете, Маша. Вам будет очень важно мнение господина подполковника Норина. Поверьте. Вы же знаете его. Вы же сами говорили…
― Графинечка, что вы! ― совсем перепугалась Маша. ― Я ничего такого не говорила. Я только сказала, что они, ну, вы то есть, ― Маша повернулась в мою сторону, но не взглянула на меня, ― что они, что, вероятно, они смогут понять…
― Так вот прочитайте! ― уже совсем мягко сказала графинечка и тотчас обернулась ко мне: ― Борис Алексеевич, а вы знаете французскую поэзию?
― В рамках курса языка. Ронсар, Дю Белле, Вийон, ― сказал я.
― Ну, вот хорошо! ― удовлетворилась моими познаниями графинечка и повернулась к Маше: ― Вот сначала прочтите, Маша, из французской поэзии, это: “Le pont Mirabeau…”
― Ах, это! ― просияла Маша.
― Изумительный перевод, Борис! ― сказала графинечка.
― Ваше сиятельство! ― с укоризной посмотрела на графинечку Маша.
― Читайте же! ― снова с резкой ноткой сказала графинечка.
― Sous le pont Mirabeau coul le Sein et nos amours… ― прочла Маша небольшое и трудно сказать какое: то ли хорошее, то ли странное, то ли простое, то ли немыслимой сложности стихотворение ― и тотчас прочла свой перевод: ― Под мостом Мирабо Сена течет и течет и уносит нашу любовь…
Я почесал затылок.
― Как вам? ― спросила графинечка.
Я попытался лицом изобразить нечто вроде того, мол, да.
― И кто же это? ― спросил я.
― Я привезла из Парижа, до войны, разумеется, собственно, так, завалявшийся в кофре журнал. И как-то уже потом наткнулась в нем на это стихотворение. Некто Аполлинер. Маша перевела его уже здесь.
― А еще раз в подлиннике, ― попросил я Машу.