И все же только благодаря маркизу де Норпуа, который сказал моему отцу, что мне не мешает посмотреть Берма, что это одно из таких событий в жизни молодого человека, которые запоминаются на всю жизнь, мой отец, до сих пор восстававший против пустой траты времени и риска здоровьем из-за того, что он, к великому ужасу бабушки, называл вздором, склонился к мысли, что этот расхваленный послом спектакль в какой-то мере может наряду с другими великолепными средствами способствовать моей блестящей карьере. Бабушка в свое время пошла на большую жертву ради моего здоровья, которое она считала важнее пользы, какую может принести мне игра Берма, и теперь ее приводило в недоумение, что одного слова маркиза де Норпуа оказалось достаточно, чтобы родители пренебрегли моим здоровьем. Возлагая несокрушимые надежды рационалистки на свежий воздух и раннее укладывание в постель, она воспринимала это нарушение предписанного мне режима как несчастье и с удрученным видом говорила моему отцу: «До чего же вы легкомысленны!» — на что мой отец в сердцах отвечал: «Что такое? Теперь это уж вы не хотите, чтобы он шел в театр? Вот тебе раз! Да не вы ли с утра до вечера твердили нам, что это может принести ему пользу?»
Но маркиз де Норпуа изменил намерения моего отца и в гораздо более существенном для меня вопросе. Отцу давно хотелось, чтобы я стал дипломатом, а мне была невыносимо тяжела мысль, что если даже я буду на некоторое время оставлен при министерстве, то потом меня могут направить послом в одну из столиц и разлучить с Жильбертой. Я подумывал, не вернуться ли мне к моим литературным замыслам, которые у меня возникали и тут же вылетали из головы во время моих прогулок по направлению к Германту. Однако мой отец был против того, чтобы я посвятил себя литературе: он находил, что литература куда ниже дипломатии; он даже не считал это карьерой, пока маркиз де Норпуа, смотревший сверху вниз на новоиспеченных дипломатов, не убедил его, что писатель может пользоваться такой же известностью, так же много сделать и вместе с тем быть независимее сотрудников посольств.
— Вот уж чего я не ожидал: старик Норпуа ничего не имеет против того, чтобы ты занялся литературой, — сказал мне отец. А так как он сам был человек довольно влиятельный, то ему казалось, что все может уладить, всему может дать благоприятный исход беседа значительных лиц. — Я как-нибудь прямо из комиссии привезу его к нам поужинать. Ты с ним поговоришь, чтобы он мог составить о тебе определенное мнение. Напиши что-нибудь хорошее и покажи ему; он очень дружен с редактором «Ревю де Де Монд»20, — он тебя туда введет, эта старая лиса все устроит; насколько я понял, насчет нынешней дипломатии он…
Блаженство не расставаться с Жильбертой вдохновляло меня, но не наделяло способностью написать прекрасную вещь, которую не стыдно было бы показать маркизу де Норпуа. Исписав несколько страниц, я уронил от скуки перо и заплакал злыми слезами оттого, что у меня нет таланта, что я бездарность и что я упускаю возможность остаться в Париже, связанную с приходом маркиза де Норпуа. Я утешался лишь тем, что меня отпустят на спектакль с участием Берма. Однако подобно тому, как мне хотелось посмотреть на морскую бурю там, где она разражается с особенной силой, точно так же я мечтал увидеть великую актрису только в одной из тех классических ролей, где она, по словам Свана, достигала совершенства. Ведь когда мы надеемся получить впечатление от природы или от искусства в чаянии какого-нибудь изумительного открытия, мы не без колебаний отдаем свою душу для менее сильных впечатлений, которые могут дать неверное представление об истинно Прекрасном. Берма в лучших своих ролях: в «Андромахе»21, в «Причудах Марианны»22, в «Федре» — вот чего жаждало мое воображение. Я пришел бы в не меньший восторг, услыхав Берма, произносящую этот стих:
чем если бы гондола подвезла меня к картине Тициана во Фрари24 или к картинам Карпаччо в Сан Джордже дельи Скьяви.25 Я знал эти картины в одноцветных репродукциях, воспроизводимых в книгах, но сердце у меня колотилось, словно перед путешествием, когда я думал, что увижу их наконец воочию купающимися в воздухе и в свете золотого звучания. Обаяние Карпаччо в Венеции, Берма в «Федре», этих чудес живописи и сценического искусства, было так велико, что я носил их в себе живыми, то есть невидимыми, и если б я увидел Карпаччо в одной из зал Лувра или Берма в какой-нибудь совершенно неизвестной мне пьесе, я бы не испытал восторженного изумления от того, что наконец-то передо мной непостижимый и единственный предмет бесконечных моих мечтаний. Кроме того, ожидая от игры Берма откровений в области изображения благородства, скорби, я полагал, что игра актрисы станет еще сильнее, правдивее, если она проявит свой дар в настоящем произведении искусства и ей не придется вышивать узоры отвлеченной истины и красоты по ничтожной и пошлой канве.