Однако с первыми же известиями о «бархатной» весенней революции Илья-лохматый, как его называл сам Ленин, устремился в Россию, уже в первые ее окаянные дни принявшись слагать православно-имперские «Молитвы о России» – хоть сейчас в пропаганду КПРФ:
Но уже в двадцать первом Эренбург (с советским паспортом в кармане) снова оказался за границей и в течение одного летнего месяца написал свой первый и лучший роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников». Эренбург наконец-то нащупал главный свой талант – талант скепсиса, талант глумления над лицемерием и тупостью всех национальных и политических лагерей. Не щадя и собственной персоны: герой-рассказчик по имени Илья Эренбург – «автор посредственных стихов, исписавшийся журналист, трус, отступник, мелкий ханжа, пакостник с идейными задумчивыми глазами». При этом, если из двух слов «да» и «нет» потребуется оставить только одно, дело еврея держаться за «нет». С этим лозунгом Эренбург мог бы сделаться советским Свифтом, но эпоха требовала не издеваться, а воспевать себя, к чему Эренбург был наименее приспособлен природой своего отнюдь не бытописательского дарования. Он, если угодно, был певец обобщений, что настрого воспрещалось в эру идеологически выдержанного неопередвижничества.
В 1922 году в книжке «А все-таки она вертится!» (Москва – Берлин) Эренбург в совершенно футуристическом и едва ли даже не фашистском духе воспел «конструкцию», волю и душевное здоровье, граничащее с кретинизмом. Но – человеческую душу невозможно насытить никакой фабричной продукцией, тут же явственно давал понять «Романтизм наших дней». Особенно душу еврейскую («Ложка дегтя»): «Народ, фабрикующий истины вот уже третье тысячелетие, всяческие истины – религиозные, социальные, философские… этот народ отнюдь не склонен верить в спасительность своих фабрикатов».
Все двадцатые Эренбург, подобно Вечному жиду, пропутешествовал по Европе, издавая сразу на многих языках книги превосходных очерков о королях автомобилей, спичек и грез (Голливуд), неизменно скептической интонацией давая понять, что пекутся все они о суете, – не прилагая этот скептический кодекс к тоже не вполне одетым королям Страны Советов: в стране восходящего солнца Беломорканала тревогу и брезгливость у него вызывает отнюдь не террор и подавление всех свобод, а все больше «мелкособственническая накипь», поданная в манере крепкой очеркистики. Культура же изображается расслабляющим наркотиком (а большевики схематичными, хотя и честными болванами).
Эренбург и в тридцатые беспрерывно колесил по Европе, но пафос его очерковой публицистики и публицистической прозы становился все проще: фашизм наступал, и Эренбург становился все менее и менее требовательным к его противникам. Как всякий эстет, сформировавшийся в благополучное время, он долгое время ощущал своим главным врагом пошляка и ханжу, но когда на историческую сцену вышли свободные от лицемерия убийцы, при слове «культура» не только хватающиеся за пистолет, но и стреляющие без всяких раздумий, Эренбург понял, что время капризов и парадоксов миновало, и принялся верой и правдой служить наименьшему злу.
А после Двадцать второго июня превратился в ветхозаветного пророка: «Мы поняли: немцы не люди». «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей», – призывал Симонов, но Эренбург в интимной лирике «для себя» говорил не об отдельном немце – о стране: