Каждый раз, когда я нутром чую, что вот-вот нападу на след своей самки, рядом возникает чья-то гнусная вонь; эта вонь постоянно примешивается к ее запаху; клыки сами собой начинают скрежетать, от злобы мутнеет в глазах, и я хватаю камень потяжелее или сук покрепче; раз уже не отыскать ее, отыграюсь на том, кто так мерзко воняет, приводит меня запахом в бешенство. Стая на ходу резко поворачивает, толпа разом наваливается на меня, сдавливает со всех сторон, и вдруг меня бьют дубиной, слышно, как хрустнули о землю челюсти, кто-то надавливает мне на шею, и я узнаю вонючего самца; он учуял, что за мной тянется запах его самки, и готов растерзать меня на клочки; я тоже узнаю запах своей самки, неистовая злоба сдавливает мне грудь, я вскакиваю с земли и что есть силы колочу его дубиной; потом до меня доходит запах крови, я наваливаюсь на него всей тушей и бью уже чем придется – камнем, острым кремнем, оленьим черепом, обломком кости, лосиным рогом; вокруг собрались самки, ждут, кто выйдет из схватки победителем. Ясно, кто победитель; я поднимаюсь и на ощупь иду к самкам, но той, что мне нужна, среди них нет; я весь в крови и пыли и не различаю запахи; надо бы встать во весь рост и походить не сгибаясь. Кое-кто в нашей стае уже давно ходит прямо, и ничего страшного, ловко получается; с непривычки пошатывает, приходится держаться за ветки; раньше, когда лазил по деревьям, на земле тоже приходилось хвататься за ветки; вот, уже больше и не шатает, голова не кружится, ступни стали совсем плоскими, хожу не приседая. Все-таки многое теряешь, когда нос вот так висит в воздухе. Когда он у земли, сколько полезного узнаёшь: и какие животные были здесь до тебя, и всех остальных в стае тоже различаешь, самок, естественно, в первую очередь. Правда, и в стоячем положении есть своя выгода, нос подсох и ловит даже те запахи, что приносит издалека ветер, ясно, например, какие созрели плоды и где появились кладки яиц. И глаза помогают, зацепится взгляд за какой-нибудь предмет и уже не отпускает: вот лист смоковницы, вот речка, вон голубая полоска леса, вон облака плывут.
Наконец-то выбираюсь на улицу, дышу свежим воздухом, утро, дорога, туман, мусорные баки, рыбьи кости, консервные банки, женские колготки, на углу пакистанец уже открыл свою лавку, выложил ананасы, подхожу к стене тумана, это Темза. Если внимательно приглядеться, проступят знакомые силуэты буксиров, как всегда, воняет соляркой и грязью, там подальше – дым и огни Саутворка. Как бы в такт гитаре качаю в тумане головой: «ин зе монинг ай’лл би дэд», мотив этой песенки никак не идет из головы.
Голова раскалывается от острой боли. Я выхожу из салона мадам Одиль на улицу. Надо бы тотчас лететь в Пасси, но я говорю: «В Буа, Огюст! Поскорее! Рысью!» Едва фаэтон трогается, делаю несколько глубоких вдохов и выдохов, облегчая голову от адского месива благовоний, втягиваю в себя грубые запахи кожаных сидений и конской упряжи, лошадиного пота, дымящейся мочи и навоза, принюхиваюсь к тысяче благородных и плебейских запахов, наполняющих воздух Парижа. И лишь когда смоковницы Булонского леса обдают меня живительным дыханием листвы, а политый садовниками клевер – запахом земли, велю Огюсту поворачивать в сторону Пасси.
Двери особняка приоткрыты. Входят какие-то люди: мужчины в цилиндрах, женщины под вуалями. Еще на пороге меня настигает тяжелый, будто прелый цветочный дух. Горят восковые свечи, повсюду корзины с хризантемами, подушечки из фиалок, венки из асфоделей. В центре – открытый гроб с атласной обивкой. Под прозрачным крепом и траурными лентами я не узнаю лица. Его красота будто не замечает смерти, не признает разложения черт. Слабым эхом доносится неповторимое благоухание, и я узнаю его. Отныне рядом с этим благоуханием – смрад смерти, и кажется даже, что неразлучны они были всегда.
Я хотел бы поговорить с кем-нибудь, но вокруг одни незнакомые люди, похоже, иностранцы. Я останавливаюсь рядом с пожилым смуглым человеком, тоже иностранцем на вид, в красной феске и черном фраке. Он стоит у гроба в скорбном молчании, я говорю тихо, но внятно, будто ни к кому не обращаясь:
– Подумать только! Сегодня в полночь она еще танцевала... И была первой красавицей на балу...
Человек в красной феске отвечает шепотом, не оборачиваясь:
– Не может быть. В полночь она была мертва.
Когда стоишь прямо и нос привыкает к ветру, все сигналы вокруг делаются многозначными и настораживают, хотя они и не очень четкие; когда нос держишь у земли, их просто-напросто не воспринимаешь, отворачиваешься и уходишь в другую сторону, как от этого оврага, мы сбрасываем сюда объедки, падаль, гнилье, кости, и тут сильно воняет; над этим местом всегда кружатся стервятники. Где-то здесь потерялся след того запаха, что я искал; временами оттуда его еще доносят порывы ветра вместе с трупным зловонием, с паршивым дыханием шакалов, раздирающих теплые трупы, с запахом крови, высыхающей на солнце.