— Я тебе говорил, что мне еще в лицее нравились математика и музыка. Но и история, и археология, и философия — тоже. Я хотел превзойти все науки. Положим, специалистом я бы не стал. Но я много работал, штудировал тексты в оригинале, потому что мне претят импровизации и культура понаслышке…
Она по-мальчишески подняла руки вверх.
— Ты самый честолюбивый человек из всех, кого я знаю. И одержимый к тому же. Просто одержимый.
Он уже привык к их голосам и научился их различать: три дневные сиделки и две ночные.
— Если ему повезет, он этими днями кончится. Говорят, кто умрет на Светлой неделе, попадет прямо в рай.
«У этой доброе сердце, она меня жалеет, не то что другие. Заботится о спасении моей души. А что, если она из лучших чувств перекроет капельницу? Протяну я до утра, до прихода дежурного? Правда, он может и не заметить. Зато Профессор-то уж заметит наверняка. Его честь задета, он один переживает, что не в состоянии объяснить мой случай, он один хочет любой ценой сохранить мне жизнь — в интересах науки». Однажды — он уже устал гадать, когда с ним что происходит, — Профессор легким, бережным касанием потрогал его веки и пробормотал: «Похоже, что глаза целы, но ослеп он или нет, мы не знаем. Впрочем, мы вообще ничего не знаем».
Он слышал это не впервые. «Мы не знаем даже, в сознании он или нет, — сказал как-то Профессор, — слышит ли он нас и, если слышит, понимает ли». Он слышал, узнавал его голос и прекрасно все понимал. Но что с того? «Если вы понимаете, что я говорю, — громко произнес Профессор, — пожмите мой палец!» Он рад был бы подать им знак, но не чувствовал ни своих, ни чужих пальцев.
На сей раз Профессор добавил: «Продержаться бы еще пять дней…» Через пять дней, по словам одного из ассистентов Профессора, тут обещал быть проездом в Афины доктор Жильбер Бернар, парижское светило.
— Нет, до чего честолюбив, — повторила Лаура. — Ты хочешь делать все за всех: за философов, за ориенталистов, за археологов, за историков и не знаю еще за кого. То есть ты хочешь жить чужой жизнью вместо того, чтобы быть собой, Домиником Матеем, и культивировать исключительно свой собственный дар.
— Культивировать дар? — Скрывая радость, он сделал вид, что смущен. — Чтобы что-то культивировать, надо это иметь…
— Дар у тебя точно есть. В некотором роде. Ты ни на кого не похож. Живешь ты не так, как мы, и не так понимаешь жизнь…
— Но ведь до сих пор, а мне уже двадцать шесть, я ничего не сделал, разве что экзамены сдавал на отлично. Хотя бы одно открытие, хотя бы оригинальная интерпретация одиннадцатой песни «Purgatorio»[86]
, которую я перевел и прокомментировал…В глазах Лауры он заметил тень грусти и словно бы разочарования.
— Зачем же тебе что-то открывать? У тебя дар — жить. И тут ни при чем открытия и оригинальные интерпретации. Твоя модель — сократовская или гётевская. Представь себе Гёте, но
— Не понимаю, — взволнованно проронил он.
— Все понимают? — спросил их Профессор.
— Я — нет, особенно когда вы говорите быстро…
А он все понимал прекрасно. Французский, на котором говорил Профессор, был безупречен — уж конечно, докторскую он защищал в Париже. Пожалуй, он перещеголял элегантностью своего французского даже заезжее парижское светило. Доктор Бернар явно не принадлежал к исконным уроженцам Франции. По его медлительной, с запинками речи видно было, что он — из той же породы людей, что их последний директор, о котором Ваян говорил: когда надо срочно принять решение, на него находит оторопь.
— Как давно вы убедились, что пациент в сознании?
— Только позавчера, — отозвался Профессор. — До этого я неоднократно предпринимал соответствующие попытки, но безрезультатно.
— И вы уверены, что он пожал ваш палец? И пожал именно в ответ на ваш вопрос? Может, это был непреднамеренный, рефлекторный жест, которому не стоит придавать значения?
— Я повторил опыт несколько раз. Советую вам попробовать тоже — убедитесь сами.
В который раз за последнее время он почувствовал, как чужой палец осторожно, с преувеличенной деликатностью просовывается в его сжатый кулак. Потом голос Профессора произнес:
— Если вы понимаете, что я говорю, сожмите этот палец.