Столь же очевиден в повести и мотив змееборства, преподнесенный, однако, чуть ли не в виде фарса: бравый капитан Мануила, играющий роль змееборца, терпит поражение в психологической схватке с оборотнем, расписывается в собственной несостоятельности: «Страх снова стал забирать его, и веки снова набрякли тяжестью. Надо крикнуть! Но он не смог даже застонать, даже пальцем пошевелить». В сказках тоже говорится о неодолимом сне, наваливающемся на богатыря перед битвой со змеем, но там его обычно будит девушка, предназначенная в жертву чудовищу. В повести Элиаде змей околдовывает всех без исключения действующих лиц, превращая их в подобие марионеток, восковых фигур, жмущихся по углам, и Дорина не делает никаких попыток выручить своего незадачливого кавалера.
Но автор не ограничивается этой явной, лежащей на поверхности фольклорной подоплекой. Сказать, что он реконструирует, воссоздает наиболее архаические пласты человеческого сознания, — значит не сказать ничего. Повесть Элиаде — единственная известная мне попытка взглянуть на бесчисленные аспекты мифа о змее глазами самого змея, попытка влезть в его шкуру, вместе с ним «поиграть» с людьми, обнажить их подлинную суть, в буквальном смысле слова «вывести на чистую воду».
Вы не верите в Бога, бахвалитесь своим атеизмом («религия хороша для крестьян, для черни»), вы, прихватив с собой патефон, едете в монастырь, чтобы потанцевать и поиграть в картишки? Ну так получайте же: «игра продолжается, хотим мы того или нет». Непросветленное, безблагодатное сознание неминуемо воспринимает иерофанию змея только в ее негативном, зловещем плане: Андроник-андрогин предстает перед самонадеянными атеистами в облике «игреца»: на многих языках именно так именуют дьявола. Туповатый Жорж Соломон раньше всех подмечает эту ипостась незнакомца, в сердцах обозвав его «чертякой». Темная, свинцовая, бесовская сторона человекозмея (и, разумеется, человека как такового) раскрывается уже в сцене игры в фанты, постепенно выявляющей в каждом из «благородной компании» его тайные инстинкты: «Весь лес был пронизан теперь разгулом плоти, обдавал испариной обнаженных тел. И под каждым кустом переплелись в объятиях пары». Далее следует описание символического «спуска в преисподнюю» — в монастырский погреб, где Андроник знает каждый камень, как будто жил здесь от начала начал. В этом эпизоде явлена его хтоническая, подземельная природа, а заодно намечена связь с дохристианскими культами, обожествлявшими змею. Известно, что все более или менее значительные церковные сооружения воздвигались на месте древних языческих святилищ: в этом отношении история собора Парижской Богоматери не отличается от истории Софии Киевской или Софии Новгородской. Надо думать, и православная Румыния не была здесь исключением. Я хочу сказать, что Андроник, судя по всему, жил в этом подземелье еще в ту пору, когда оно было не монастырским погребом, а языческой криптой, — жил в обличье храмового змея, которому благоговейно подносили «молоко или вино с медом», почитая в нем живой образ довременной мудрости. Теперь он внушает распутным безбожникам лишь «омерзение, ужас и тайное желание», ощущение «мертвечины и любовного возбуждения» — им чужда и непонятна богатая символика, которая связана со змеем у всех народов. Только перед Дориной выявляется иной, сокровенный смысл мифа о змее.