Читаем Под ударением полностью

Семейная мифология изгнания из рая, возможно, обрекла автора на чувство вечного скитальчества. Это же чувство, судя по его сочинениям, сделало его урбанистом и знатоком городов – в том числе «прекрасного, очаровательного Кракова», куда он переехал из безнадежного Гливице, чтобы учиться в университете и где прожил до тридцати семи лет. Другая красота скупа на даты, а переложение рассказов из жизни автора не следует хронологии. Но в книге всегда присутствует некое место, с которым сердце и чувства поэта ведут диалог. Фигура рассказчика – не путешественник, даже не эмигрант (большинство выдающихся польских поэтов переехали на запад, и Загаевский тут не исключение), но, скорее, горожанин с обостренными чувствами. В Другой красоте немного гостиных и никаких спален, но немало городских площадей, библиотек и поездов. По истечении студенческих лет случайное местоимение «мы» исчезает – остается лишь «я». Изредка автор упоминает, где пишет те или иные строки: вот Загаевский живет в Париже и преподает по одному семестру в год в Хьюстонском университете. «Я прогуливаюсь по Парижу», – гласит одна запись. «В эту минуту я слушаю Седьмую симфонию в Хьюстоне», – перекликается с ней другая. Городов всегда два: Львов и Гливице, Гливице и Краков, Париж и Хьюстон.

В книгу включены и более острые противоположности: «я» и другие, молодость и старость. Встречаются печальные воспоминания о пожилых родственниках с трудным характером и крикливых профессорах: всё же портрет поэта в юности изумляет терпимостью и даже нежностью к старикам. Рассказ о целомудренном задоре, литературном и политическом, его студенческих лет расходится с отдающими нарциссизмом целями и явным косноязычием большинства современных автобиографических сочинений. Для Загаевского автобиография – это повод очистить себя от тщеславия, одновременно развивая проект самопознания – назовем его плодом мудрости, – который, сколько бы ни длилась жизнь, не завершается никогда.

Автору описать себя молодым – значит признать, что он уже не молод. Лаконичное признание, что приближаются старческие немощи, и в арьергарде их – смерть, проскальзывает рефреном в некоторых рассказах из прошлого Загаевского. Повествование урывками, проблесками, мимолетными взглядами приносит добрые плоды. Такой стиль делает прозу плотной, быстрой. Изложения достойны только те истории, которые ведут к озарению… или прозрению. В самом способе повествования содержится урок морального тона: как говорить о себе без самоуспокоенности. Жизнь, когда она не есть школа бессердечия, – это воспитание сочувствия. В совокупности рассказы напоминают нам о том, что в жизни определенной длины и духовной серьезности перемены – иногда не в худшую сторону – так же реальны, как смерть.

Всё письмо – это разновидность запоминания. Если в Другой красоте и звучит победоносная музыка, так только в замечательной непринужденности актов воспоминания. Воображение, то есть привнесение прошлого в умственную жизнь, непоколебимо; это по определению успех. Восстановление памяти, конечно, представляется этическим обязательством – обязательством упорствовать в попытках обнаружить истину. Это менее очевидно в Америке, где труд памяти отождествлен с производством полезных или терапевтических вымыслов, чем в истерзанном уголке мира Загаевского.

Восстановить память – чтобы обрести истину – вот высшая ценность в Другой красоте. «Я не был свидетелем уничтожения евреев», – пишет Загаевский.

Я родился слишком поздно. Однако я стал свидетелем постепенного процесса восстановления памяти в Европе. Эта память двигалась медленно – скорее ленивая река, текущая по низменности, чем горный поток, – но память наконец недвусмысленно заклеймила зло Холокоста и нацистов, а также зло советской цивилизации (хотя в последнем она оказалась менее успешной, словно неохотно допуская, что два таких чудовища могли существовать одновременно).

Восстановление памяти – то есть возвращение подавленных истин – это основа для надежды, для крошечной надежды на справедливость и толику здравомыслия в жизни человеческих сообществ.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Абсолютное зло: поиски Сыновей Сэма
Абсолютное зло: поиски Сыновей Сэма

Кто приказывал Дэвиду Берковицу убивать? Черный лабрадор или кто-то другой? Он точно действовал один? Сын Сэма или Сыновья Сэма?..10 августа 1977 года полиция Нью-Йорка арестовала Дэвида Берковица – Убийцу с 44-м калибром, более известного как Сын Сэма. Берковиц признался, что стрелял в пятнадцать человек, убив при этом шестерых. На допросе он сделал шокирующее заявление – убивать ему приказывала собака-демон. Дело было официально закрыто.Журналист Мори Терри с подозрением отнесся к признанию Берковица. Вдохновленный противоречивыми показаниями свидетелей и уликами, упущенными из виду в ходе расследования, Терри был убежден, что Сын Сэма действовал не один. Тщательно собирая доказательства в течение десяти лет, он опубликовал свои выводы в первом издании «Абсолютного зла» в 1987 году. Терри предположил, что нападения Сына Сэма были организованы культом в Йонкерсе, который мог быть связан с Церковью Процесса Последнего суда и ответственен за другие ритуальные убийства по всей стране. С Церковью Процесса в свое время также связывали Чарльза Мэнсона и его секту «Семья».В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Мори Терри

Публицистика / Документальное