— Софронов, Грибачев, Панферов. Я сказал, что мы — ты и я — расцениваем «Бурю» положительно, как новый шаг в творчестве Эренбурга и что он, несомненно, достоин самой высокой премии.
Симонов согласно кивнул и стал вновь набивать трубку табаком. Твардовский сел на стул, стоявший рядом с креслом Элис, положил на его широченный подлокотник руки и, устремив на нее печально-ласковый взгляд, сказал:
— Ты по-русски говоришь? Очень, очень славно! Так вот, красавица. Если бы я встретил тебя на улице города или в поле за деревней, я бы принял тебя за свою. У тебя же все славянское — и глаза, и нос, и губы. И даже то, как ты голову держишь и как смотришь.
Он осторожно взял ее руку и поцеловал.
— Я не знаю, может, для тебя это и не комплимент вовсе…
Элис, слушая литературного генералиссимуса, в то же время с восторгом внимала словам поэта. Ведь он по-своему, но повторял сказанные однажды в перерывах между приступами ласк слова Сергея.
— И о романе Казакевича «Весна на Одере» завел разговор. Определил его как талантливый и очень правильный.
— Согласен. — Симонов посмотрел на Элис, как бы говоря: «Слушайте внимательно, это имеет отношение к нашей с вами беседе». — Очень жаль, что он не вывел там образ Жукова. И ведь не автор испугался, испугался редактор — как это можно опального маршала увековечивать!
— Представь себе — то же сказал и Сталин. Вот его слова: «Когда перестраховщик командует станками, это грозит недовыполнением плана. Когда перестраховщик командует литературой, это чревато появлением ущербных книг. Роман Казакевича талантливый, но будь в нем Жуков, он был бы сочнее, убедительнее, правдивее». Упрек по существу.
Фадеев остановил свой взгляд на Элис — не слишком ли много он при ней наговорил. Видимо, решил, что нет, не елишком. И продолжил:
— Он поручил мне подготовить сообщение на Политбюро о националистических тенденциях в литературах республик. Так что мы с Сашей поехали в Переделкино.
— Сейчас, погоди, — Твардовский еще раз склонился к руке Элис, и на нее вновь повеяло духом «Шипра» и «Арарата»:
Фадеев, махнув рукой, заторопил:
— Пошли, пошли. Еще если бы свои, а то чужие стихи читаешь!
— У Есенина была сестра, и у меня. Как две капли похожа на эту американочку, — идя к двери, говорил Твардовский.
На пороге он остановился, неловко послал Элис воздушный поцелуй и бочком вышел в приемную.
— Два писателя-еврея удостаиваются высшей государственной награды, а вы говорите об официально насаждаемом антисемитизме? — возмущенное удивление звучало в голосе Симонова столь искренно, что Элис почувствовала себя неловко. — Когда критикуют Зощенко или Ахматову, Мурадели или Сосюру — это, выходит, в порядке вещей. Но как только затрагивают Гурвича и Альтмана, Борщаговского или Варшавского — начинаются крики и вопли о государственном антисемитизме. Это ли не линия двойного стандарта? Один — только для своих. Другой — для всех чужих.
— Над чем вы сейчас работаете? — спросила Элис, поняв, что заместитель главнокомандующего советской литературной братией будет твердо стоять на своей позиции — общепринятая критика еврейских писателей есть, антисемитизма нет.
Симонов был рад, что она сошла с такого кусачего конька:
— Вы знаете, мы, люди искусства, предельно суеверны. Загадывать наперед — дурной тон. В том смысле, что вдруг сглазишь. Могу сказать лишь в общих чертах: подумываю о большом полотне, охватывающем много лет. В центре — минувшая война. Понимаю — приступать к этой работе сейчас было бы опрометчиво. От столь грандиозного события в жизни человечества надо отодвинуться во времени минимум на пятнадцать-двадцать лет. Другое дело — сбор материала, запись впечатлений участников, изучение взгляда на события союзников и противников.
«Метит прямо в Львы Толстые, — ехидно подумала Элис. — Тот «Войну и мир» стал писать полвека спустя после войны с Наполеоном».
— Не для печати, хорошо? — Симонов, стоя у окна, полуобернулся и вновь стал глядеть во двор. — Этот дом был построен, вероятно, в конце восемнадцатого столетия. Именно здесь была усадьба Ростовых, описанная Толстым в его бессмертном романе.
Увидев недоуменный взгляд гостьи, поспешил добавить:
— Не для печати другое. Вы ведь когда-то, еще до войны, брали интервью у товарища Сталина? Видите, я кое-что о вас знаю. Так вот, он однажды в разговоре со мной заметил: моментальная фиксация происходящего прозаиком превращает его в лучшем случае в очеркиста. Глубина в изображении событий и характеров возможна лишь в исторической ретроспекции. Я не цитирую, лишь пытаюсь передать смысл.
Он обернулся еще раз, посмотрел на Элис с извиняющейся улыбкой, сказал увещевательно:
— Поверьте, я не тешу себя надеждой создать что-нибудь под стать толстовскому шедевру. Даже в России такие гиганты, как Толстой, рождаются раз в триста лет. Даже в России…