Иван долго приходил в себя после смерти Потемкина! Они были знакомы почти десять лет. Особенно часто стали общаться после того, как в сороковом году Владимир Петрович был назначен наркомом просвещения. «Глубинный подход — вот что мне в вас нравится, — говорил он Ивану, с вниманием и симпатией прислушиваясь к молодому директору набиравшего силу столичного пединститута, в очередной раз затевая разговор о судьбах отечественной педагогики. — Я ведь закончил МГУ еще в прошлом веке. И преподавать тогда же начал: Москва, Екатеринослав, опять Москва… С Малороссии мне от Третьего отделения бежать пришлось. Жандармам не нравилось, что я в революции пятого года был не с ними, а с рабочими. Еще студентом за марксистские взгляды и подпольную работу в Бутырку угодил. Я вам это к тому говорю, что народу перевидал всякого уйму. И уже тогда, с юности, презирал верхоглядов, попрыгунчиков, знающих историю лишь по анекдотам, а литературу — по переложениям. Вред любому делу исходит от воинствующих дилетантов. Вы знаете, я не случайно сказал «глубинный», вы пытаетесь добраться до сути любого вопроса и изучаете его не только на столичном материале, но и на данных, получаемых из глубинки. А для нашей науки это архиважно.
— Да, извечный бич нашей педагогики — ножницы в уровнях знаний в городе и деревне.
— Степень обеспеченности учителя пособиями — и денежными (зарплата), и наглядными, — развел руками нарком. — И в городе, даже в столице, и того и другого всегда мизер. А уж про деревню и говорить нечего. В вашем анализе американского опыта политехнизации школы особо позитивным является то, что вы учитываете поистине огромный разрыв их, заокеанских, и наших, российских, возможностей. И ориентируете — вполне резонно! — наших энтузиастов на собственные подручные средства и возможности. Главное: ваша с Надеждой Константиновной генеральная концепция, а затем и лично вами созданный детальный план построения Академии Педагогических Наук останутся памятником в развитии русской просветительской мысли. Это не высокопарное изречение, сказанное ради красного словца, а естественная и заслуженная дань подвигу, свершенному на просвещенческой ниве.
Иван знал, что Владимир Петрович Потемкин немало способствовал успешному прохождению проекта о создании академии сквозь сложный лабиринт партийных и правительственных этапов с их бессчетными рогатками, препятствиями и ловушками; что, пожалуй, не было более подходящей (и проходной по всем статьям: весомость в государственной иерархической системе, опыт работы и авторитет в различных структурах просвещения, вселенский характер культурного кругозора) личности на пост президента академии, против которой не возникло бы возражений ни у верховной власти, ни у научной элиты, ни у практиков школьного дела. Кроме всего этого, существует на свете доминанта, не фиксируемая письменно ни в каких официальных анкетах или характеристиках, но неизменно и действенно влияющая на решение важнейших вопросов и развитие человеческих отношений, — взаимная симпатия. Ивану Владимир Петрович напоминал рано ушедшего из жизни отца: широтой души, добрым тонким юмором, неистребимой человечностью, проявлявшейся и в самые светлые, и в самые горестные минуты такого многогранного, такого непредсказуемого бытия.
В день смерти наркома Иван написал письмо на имя Сталина. В нем он предложил присвоить имя Потемкина Московскому городскому педагогическому институту, в котором Иван директорствовал. Письмо он сам отвез Поскребышеву, с которым предварительно созвонился.
— Конечно, непорядок, — поморщился всесильный глава самого могучего секретариата на Земле, прочитав нарочито краткий текст, составленный со знанием всех бюрократических канонов. — Нет ни ведомственных виз, ни обязательных согласительных резолюций. С другой стороны… — он посмотрел в окно, словно там и собирался найти нечто, находящееся с другой стороны, — Он требует докладывать Ему ежедневно двадцать-тридцать писем, выбранных наугад из пришедших самотеком, и безо всякой предварительной обработки.
И на письме Ивана появилось размашистое: «Согласен. И. Сталин».