Раннее летнее утро. Солнце уже заметно пригревает, но роса еще не высохла на траве и листьях деревьев. Вот ветер дохнул медвяной сладостью. Над дворами вьются дымки — в печках готовят завтрак. Он босиком прокладывает в мокрой траве дорожку в сад, к яблоням. Вот и самая большая красавица. «Чеми гоги»[7] — так ласково зовет ее мама — улыбается ему крупными румяными плодами, которые забрались на верхние ветки. Они манят, зовут: «Полезай сюда! Сорви нас, пока мы не превратились в перезрелых падунцов». Он ловко взбирается по стволу, вот-вот дотянется до яблок. Но они уходят все выше, и ему никак их не достать. А-а-а, наконец-то он срывает самое большое, самое красивое, самое спелое яблоко, — оно такое тяжелое, прямо как арбуз. Он берет его двумя руками, иначе не удержать — и вдруг срывается с ветки и летит вниз. «Господи! — проносится в сознании. — Точно так же я в детстве упал с яблони и сломал руку». Его падение продолжается, и вокруг не видно ни зги. Лишь сверкают золотые искры, и наконец он понимает, что это звезды, миры, вселенные проносятся мимо. Но тогда, выходит, это космос. А в космосе, нет кислорода. И тотчас он начинает задыхаться, все тело корчит от невыносимой боли. Ему видятся какие-то морды — свиные, козлиные, ишачьи. Сквозь внезапную вспышку света проглядывает Берия. Он разевает рот, но не издает ни звука. Как рыба. И Маленков рядом тоже молчит как рыба. «Вы что, сволочи, не видите, какие муки корежат мое тело? Не слышите, как я взываю о помощи? Разевают рты, нелепо разводят руками. Бездари! Тупицы! Захребетники! Больно, Боже мой, как больно… Ага, еще один показался. Кто? Хрущ. Может, он услышит? Может, он поможет, спасет… Зачем он взял подушку? Бросил ее мне на лицо. Тяжко, не могу дышать, не могу шевельнуться. Смерть — избавление от мучений? Смерть — избавление от одиночества? Смерть — избавление от власти? Жажду одного — чтобы Россия навсегда…»
Сталин умирал долго и трудно. Вахту у постели вождя несли попарно самые близкие члены ПБ. Никита делил эту печальную обязанность с Булганиным и мучался постоянно мыслью — как бы друзья-товарищи не обошли его должностью, не оставили в дураках… С ними ухо надо держать востро. Ненадежный народ: каждый норовит одеяло на себя натянуть.
Глядя на умирающего Хозяина, Хрущев обмирал от страха еще по одной причине. Он не любил русскую баню с ее огнедышащей парилкой. Не получал удовольствия, не понимал смысла в истязании себя пучком веток. Но незадолго до болезни Сталин пригласил Никиту в свою новую баньку на Ближней даче, срубленную из сибирского кедра, — ведь именно там, в Сибири, в ссылке пристрастился вождь к русской парной.
Академик Виноградов отговаривал его от такого сердечного напряга, но Берия авторитетно заявил: «Поменьше слушай, Иосиф, этих научных вредителей… нашему здоровью!» За день до рокового удара они и парились… Обычно веником — береза с дубом, а иногда и с можжевельником — искусно обрабатывал Самого его садовник Пантелеймон Аверкиевич, пожилой, кряжистый, тоже рябой сибиряк из-под Иркутска. А тут сподобился Хрущев. Потому его сердце теперь и заходилось при одной мысли, что эта последняя парилка и стала для вождя роковой. Ведь Берия и Маленков знали о ней — при них Сталин позвал с собой Никиту. «Вы оба — неумехи. Пусть Микита проявит свою стать, потрудится».
— Мудро и справедливо, — с трудом скрывая ревность, согласился Берия. — Никите польза будет — пузо растрясет.
— И ряха малость осунется! — затряс в смехе жирными щеками Маленков…