Никита покачал головой:
— Последние слова… В них все дело.
И, смятенный, пошел в ванную…
В середине дня, когда Никита подписывал срочную секретную докладную в ЦК «О состоянии политико-моральной воспитательной работы и настроениях в парторганизации Краснопресненского района г. Москвы», на его столе зазвонил городской телефон.
— Послушай, — кивнул Никита Алевтине, продолжая вычитывать текст.
— Райком партии, — сообщила она в трубку начальственным тоном. — Кто его спрашивает? Сейчас узнаю.
Прикрыв трубку рукой, тихо сказала: «Это падчерица Гордеева». Никита оторвался от докладной, зло посмотрел на Алевтину, словно говоря: «Ты во что меня втравить хочешь? Не вчера родилась, сама сообразить могла бы, как ответить». Сказал, вновь берясь за документ:
— Меня нет. На совещании.
— Вы слушаете? — холодно поинтересовалась Алевтина. — Он на совещании в горкоме. Нет, сегодня уже не будет. Когда приходит на работу? Рано приходит. Нет, завтра звонить не стоит. Он уезжает вечером в командировку на Алтай. На две недели. Понимаю, гражданка Гордеева, понимаю. Но что же я могу поделать? Я всего лишь технический секретарь…
***
Дворницкая находилась под парадной лестницей педагогического училища. Она находилась там и тогда, когда в этом здании — самом импозантном и внушительном (не считая двух-трех доходных домов) на всей Большой Ордынке, построенном в середине девятнадцатого столетия, — располагалось реальное училище. Пройти в нее можно было и через парадный вестибюль с зеркалами во всю стену, двумя гардеробами и двухметровыми статуями Афродиты и Афины Паллады, встречавшими входящего с улицы в холл мимо преподавательской, и через двор. Обычно Кузьмич в пять утра вставал, приводил в порядок свою часть улицы: мел, скреб, чистил тротуар и вдоль фасада, и вдоль фигурного металлического забора со стороны Маратовского переулка, и у всего фасада общежития, глядевшего на Малую Ордынку, и возвращался к себе часам к девяти. В то утро он пришел домой на час позднее — заболел истопник Николай, и Кузьмичу пришлось протопить четыре голландки в общежитии. Войдя в дворницкую, он скинул старый кожух, стряхнул снег с треуха, снял валенки, сел на табуретку и прислонился спиною к печке. Сделал «козью ножку», всыпал в нее моршанской махорки, закурил. Зажмурился. Не раскрывая глаз, спросил:
— Что бают про дилехтора?
Жена Ксюшка достала из печки чугунок, налила мужу стопку водки по случаю начала Сыропустной недели. Кузьмич выпил, крякнул, макнул в щи ломоть черного хлеба. Закусил. Разжевал головку чеснока, стал хлебать щи, доставая из чугунка дымящуюся жижу расписной деревянной ложкой.
— Карахтерный. И горазд строгий. Глазища черные. Так ими и зыркает.
— Со мной вчерась за ручку поздоровкался, — сообщил Кузьмич и вопросительно посмотрел на Ксюшку — мол, что ты на это скажешь?
— Ему барску руку сунули, он и обзарился, — возмутилась она. — Вдругорядь поболе жалованья проси. Кажи: на харчи дитю и жинке никак не хватат. Тю их всех, начальников-нахлебников. Захребетники постылые!
Кузьмич выписал Ксюшку из своей деревни на Псковщине уже как три года. Поработала она с годок в прислугах у инженера, пригляделась к завидной жизни и теперь поедом ела своего мужика — и это ей не так, и это не эдак. «Хочу жить как инженерова жена: гулять в шелковой платье, туфлях-лодочках и есть крем-брюлю». Родив дочку, чуток угомонилась. Но обиду на весь мир выплескивала на мужа денно и нощно. Кузьмич молчал. В Москву он попал случайно. Поехал в двадцать третьем году с обозом мороженой рыбы да так и остался возчиком при магазине на Ильинке. Потом был водовозом на Зацепе, «золотниковых дел» мастером в Филях, сторожем в Петровском Пассаже. Пока наконец по протекции земляка-хлебопека, чья жинка служила гардеробщицей в педагогическом училище, ему подфартило получить там место дворника с квартирой. Квартирой была каморка под лестницей, но Кузьмич, проскитавшись годы по углам и ночлежкам, был не просто доволен — счастлив. Он при должности; есть крыша над головой — тепло, светло и мухи не кусают; молодая жинка дочку Нинку принесла. Большего желать — только Бога гневить: В прошлом месяце письмо из деревни свояк привез от крестного отца, церковного старосты. Сам-то Кузьмич в грамоте не силен, гардеробщицу Клаву просил прочитать. Голодают селяне ужасть как. Всех жучек и кошек сожрали, корой да соломой пробавляются. Свояк тоже страсти добавил — в соседнем селе, бают, людоедство приключилося. Беда…