"Он все равно умрет, — говорила тетка Анисья. — Ему ничем уж не поможешь! У каждого человека живут под кожей свои вши. У белого — белые. У черного — черные. Так что не канителься, Катанка!"
"А может, мыло плохое? — спрашивала мама. — Давай попробуем золу от кукурузных початков!"
"Не поможет и зола! Умирает человек, значит, богу нужно, чтобы он умер.
Не мучь ты его!" — сердилась тетка Анисья. Она очень терпеливая женщина, такая же, как и мама, но иногда все-таки выходила из себя. В особенности когда ее не слушала младшая сестра.
Но профессора вроде бы и не касается бабья болтовня. Он декламирует и декламирует монотонно, будто читает псалмы. Перед тем как лечь спать, молится у черной доски, на которой проступает лик Николая Угодника, ужасно строгий в сумерках: "Отче наш… Иже… и Сына… и Святаго Духа… Аминь!"
Твердит ту же, что и дедушка, молитву, соблюдая и бессмыслицу. Святой глядит на профессора с тем же осуждением, которое было на его лике и тогда, когда взирал на нашего старца…
Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед — тобой, но и перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная чеканка слога у этих античных поэтов!" — как профессор брал зачетку и ставил "отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.
Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров — на память! Лишь делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем, профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.
Профессор был старше моего дедушки и уже забыл, когда росли волосы на его голове. Осталось несколько волосинок где-то на затылке да за ушами — и все.
Казалось, перед нами стоял постаревший Юлий Цезарь и рассказывал про свою войну с галлами. В Балканской кампании наш профессор принимал непосредственное участие, сражался с оружием в руках, был не погонщиком волов, как мой дедушка. Может быть, латинист листал перед нами самые дорогие и незабываемые страницы своей жизни.
По правде говоря, мы не были так уж сильно захвачены рассказом профессора, но делали вид, что в эти минуты забыли про все на свете и слушаем только одного его, что давно нам во всех подробностях хотелось узнать, как штурмовались крепости и другие редуты турок. Таким образом мы освобождали себя от слушания скучных лекций по латыни. Немудрено, что никто из нас даже с помощью словаря не мог перевести не только длинных гекзаметров, но и прозу помянутого тут Юлия Цезаря. А о грамматике и говорить нечего. Когда профессор собирался заговорить и о ней, за дверью раздавался трескучий, переполошный звонок.