Разбудил Георгий, совал в лицо пластиковый мешок, вытряхивал из него блестящее платье, отливающее металлом, — такого она раньше не то что не носила, и не видела никогда. Хотела встать — покачнулась, ее едва не вырвало прямо на шикарное платье. «Э-э, дорогами Леночка, — захохотал Георгий — похмеляться надо, да? Сейчас, сейчас…» Почти насильно влил полстакана коньяку, потащил под ледяной душ, когда через час она почти очухалась — рвало ее минут десять — снова заставил выпить коньяку… Часам к семи она уже была совсем в норме, и даже весело ей вдруг стало, хотелось в ресторан, о котором она раньше только слышала какие-то неотчетливые легенды, танцевать хотелось — она все забыла, будто и не было ничего, и даже Георгий, достающий из огромной плоской коробки невиданно тонкие сапоги и ахающий — какая фирма, а, смотри, какая изящная вещь, а, — не раздражал ее, будто так и должно быть — все эти вещи и такой человек в ее квартире… «Рублей сто, наверное, сапоги», — сказала она с уважением. Дочь, которая вдруг оказалась здесь же — пикник не удался, что ли, засмеялась с выражением всего того же холодного внимания в ускользающих глазах: «А триста не хочешь? Не те понятия у тебя, мамочка, доисторические…» Сама она тоже собиралась в какую-те компанию, заглядывала в зеркало через плечо отчужденно взирающей на себя Елены Валентиновны. Георгий протянул девчонке такую же коробку с сапогами — Бог его знает, откуда он их извлекал, как фокусник. Дочь застыла, потом, пробормотав «Спасибо, Георгий Аркадич», ушла в комнату, натянула сапоги и осталась сидеть на диване, вытянув перед собой ноги, будто оцепенела…
На плечи Елене Валентиновне Георгий накинул свою дубленку. «Слушай, и то приличней, чем твое пальто-мальто…»
Перед рестораном, на стоянке, снег был сплошь гофрирован шинами, из стилизованного деревянного дома рвалась музыка, милый Елене Валентиновне запах сосен, напоминающий о прошлых, нормальных, невозвратимых зимах с лыжами в Богородском парке, мешался с тошнотворным запахом бензина и сильных — французских, наверное, дилетантски подумала она, — духов. В зале народу было полно, за дальним столиком сидели друзья Георгия, все те же, как с карикатур Бориса Ефимова. Мужчины и женщины, сидевшие за другими столиками и танцевавшие посередине зала, все были примерно одинаковые. Мужики либо напоминали опять же друзей Георгия, либо были определенно и безусловно иностранцами, которых она по непонятным и для себя самой признакам, будучи невнимательной к одежде, все же всегда безошибочно отличала. А женщины все были очень нарядны, надушены, большей частью молоды или казались молодыми, среди них не было ни одной в очках, и Елена Валентиновна даже в своем серебряном платье и дико неудобных, хоть и лайково мягких сапогах от всех остальных дам — она не терпела этого слова — сильно отличалась. Может, тем, что платье носила неумело, а сапоги тем более, может, просто выражением лица, какое складывается к середине жизни у человека, всегда зарабатывавшего на себя и зарабатывавшего серьезным и скучноватым делом…
Выпили за уходящий, за наступающий, в зале все неслось и вспыхивало, друзья Георг время от времени вытаскивали зеленые полусотенные бумажки и шли к оркестру, после чего певцы прерывали свой англосаксонский бесконечный вокализ, меняли высокие подростковые голоса на обычные хамоватые и лихо отхватывали какую-то песенку, вроде блатных, времен детства Елены Валентиновны, только еще глупее и местечковее.
Часам к четырем все перезнакомились, перебратались, Елена Валентиновна здорово охмелела от усталости и на старые дрожжи. Ее все время приглашал танцевать какой-то седой, высокий, очень элегантный, в невероятном каком-то пиджаке, со смешным русским языком. Представился, дал карточку — Георгий ничего не заметил, был уже сильно хорош. На карточке было и по-русски — секретарь, атташе, республика, что-то еще — и латиницей, от которой сразу зарябило в глазах, вспомнилось то письмо. Письмо, подумала Елена Валентиновна, вот в чем все дело, в письме, на которое она до сих пор не ответила, с письма все началось! Но тут же мысль эта забылась, уплыла, от нее осталась только тень, ощущение открытия тайной причины… К их столику подошел какой-то человек, глядя на Елену Валентиновну в упор, зашептал что-то на ухо Георгию Аркадьевичу, тот слушал, трезвел на глазах, наливался сизой бледностью — будто менял красную кожу на серо-голубую, заметна стала отросшая к середине ночи щетина. Встал, резко пошел из зала, кто-то из друзей кричал вслед: «Гоги, отдай ключи, не будь сумасшедшим человеком, отдай ключи, это же понт, Гоги!» — но он вышел, оркестр тут почему-то замолчал, и Елена Валентиновна ясно услышала, как ревет, удаляясь, машина — но и это тут же забылось, и она опять танцевала с седым дипломатом, и вдруг увидела, что у него глаза Дато, светлые в темноте, и оказалось, что они уже едут в машине, это была, конечно, машина итальянца, длинная и горбатая, как борзая, прекрасно пахнущая изнутри машина…