В конторе имелось четыре похожих стола, расставленных квадратом: каждый обращен к своей стене, на каждом — горы бумаг. Листки валялись и на полу, бумажные дюны высились у конторских шкафов, бумажные пирамиды возносились у окон и сыпались с подоконников, документы липли к оборудованию, забивали вытяжки, сокрушали полки. Комнату от пола до потолка украшали бумаги и папки, договоры и записки, а посреди всего этого бумажного мира размещались трое людей, причудливее которых я вообще не видывал.
Словно кто-то щелкнул выключателем, три головы медленно повернулись и уставились на меня. Этот досмотр после тьмы гроба оказался устрашающим. Он прожег дыру в тонком слое уверенности в себе, какой я успел отрастить. Он меня иссушил. Волна тошноты вскинулась из живота к горлу. Я почувствовал, как у меня дрожит, а затем и отваливается нижняя челюсть — я стоял, полуразинув рот, не понимая, куда смотреть и что говорить.
Что-то в настырности их взглядов напомнило мне себя самого, когда я был жив, в детстве.
Когда был маленьким, я часто болел. Мать укрывала меня от общения с другими детьми, пока я не пошел в садик, а затем, когда ей наконец пришлось неохотно пустить меня к сверстникам, я два года маялся от одной хвори до другой. Когда б ни заболевал, она упрятывала меня в гнезде и окутывала собою, защищая, пока я не выздоравливал. Я же со своей стороны искал любой повод вернуться к ней.
И хотя отчетливо вижу один отдельный день и одно воспоминание, такой день и такое воспоминание могли быть любыми из моего детства. Картинка вечно одна и та же. Я лежу в объятиях матери на диване, облаченный в пижаму, завернут в мягкое белое шерстяное одеяло. Чувствую тепло и мягкость маминой кожи головой и ступнями. У меня жар, но тепло маминого тела проникает в тигель моей болезни. Мама оглаживает меня по голове, так нежно, так осторожно, что я ни за что не хочу уходить из этого мгновения, пусть в животе мне и противно. Я ни за что не хочу уходить, а она покачивает меня тихонько в огромных, мягких руках, шелковистые волосы свисают мне на разгоряченное лицо. Хочу остаться, застыв в этом жаре, а она склоняет голову и — так нежно — целует меня в щеку и убаюкивает.
Но у меня есть вопрос, которому нужен ответ прежде, чем я поддамся. Я хочу знать, когда закончится жар, когда закончатся и эта боль, и удовольствие. Я поворачиваю к ней лицо, готов спросить, а она инстинктивно притягивает меня к себе, готова слушать. Но я смотрю на нее, и вопрос застревает у меня в горле. Я не могу говорить — потому что меня сжигает яркий свет ее глаз, обугливает ужасная сила ее любви.
Беспредельная сила, неколебимая любовь.
Пока я стоял один, а мои новые наниматели меня оценивали, что-то от той силы и мягкости просочилось в меня и принесло утешение — даже после смерти. Но телесный паралич не отпускал меня, покуда тип посередине этого причудливого трио не сокрушил кошмарную тишину.
— Могло быть и хуже, — сказал он, облизывая губы. Он был крошечным, лысым, болезненным существом с ручками-палочками, ножками-палочками и головой, похожей на голыш, изрытый оспой. Одет в черные сапоги, черные носки, черные джинсы и черную футболку, украшенную белой эмблемой — весами. На его столе под дюжиной документов, сплошь помеченных «СРОЧНО», лежала черная матерчатая кепка.
Смерть ободряюще похлопал меня по спине.
— Если учесть, как он умер, хорошо еще, что он тут весь целиком.
— Как его звать? — Это произнес младший член компании — прыщавый подросток, одетый в модный розовый костюм и кожаный галстук в тон. Телосложением юноша походил на ощипанного цыпленка, голос писклявый и противный, как у детской игрушки. Из ответных стонов стало очевидно, что уважения к нему тут никакого, не говоря уже о любви.
— Сам посмотри.
Подросток скривился, но вернулся к работе. Утомившись, я снял с ближайшего стула пару бумажек, сел и устроился поудобнее. В конторе было жарко, и под пальто Смерти я начал потеть. Пот смешивался с размазанной по мне глиной и порождал резкий, но приятный кладбищенский дух. Я задумался, когда меня допустят к обещанным душу и одежде.
Смерть оглядел кабинет.
— Где Раздор?
Ответ поступил от единственного члена коллектива, пока не открывавшего рот.
— Занят.
— А.
—
— Угу.
— К заседанию.
— Ясно.
Я уставился на последнего незнакомца. Он был облачен полностью в белое: джинсы, теннисные носки, кроссовки и футболка с маленькой короной, вышитой золотом на нагрудном кармане. Руки испещрены шрамами — геометрический кошмар грубых белых черт и опрятных розовых кружочков. Лицо его нервировало еще сильнее: мешанина нарывов и гнойников, фурункулов и угрей. Под кипами бумаг у него на столе погребены были кое-какие косметические принадлежности — основа для макияжа, пудра, гель от угрей. На стене у него над головой красовалась надпись в рамке: «ЧТОБЫ РАБОТАТЬ ЗДЕСЬ, НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО БЫТЬ ЧОКНУТЫМ, НО Я ДА».
—
Он поймал меня врасплох.
— Я…
— Если вам кажется, что мое
— Ой.
— Хотите глянуть?