– Ну как по какому? – искренне удивился Коля, разведя руками. – По твоему, по убийскому. Наган от Рубинштейнов оставался? Оставался. Ты его после них подобрал? Подобрал. Капустин на Изряднова мордой похож? Похож, чего уж там. Да и в чёрных пиджаках обои были, при таких же чёрных галстуках и слепых очках. Вот ты его и грохнул по ошибке в отместку за сына своего, гражданина Льва Моисеевича Грузинова-Дворкина, тысяча девятьсот пятьдесят третьего года рождения, заваленного ледяной лавиной вместе со всеми остальными мастерами кино. Они как на тебя вышли, так сразу же ко мне обратились, как к коллеге и крёстному нашего младшенького, Гаврилки, – чтоб поточней всё разузнать и выявить уже начистоту. Ты ж не станешь врать мне, Моисей, так или не так? Кончил живую душу – так и скажи: дело-то понятное, особенно когда есть за что. А что не того грохнул, ну так всяко бывает, вон черти в аду и те порой ошибочно добрые дела творят: кому на сковородку идти, так они того, бывает, прямиком в печь отправляют, без ненужного промежутка, чтоб лишнего не страдать. Так и тебя, может, сразу в расход пустят, из жалости за сынову погибель взамен невинно убиенного тобою композитора.
– И ты что, подтвердишь? – вздрогнул Моисей Наумович, понимая, что попался и что всё до этого, включая крестины у Преподобного Пимена, тайное, как сам обряд, шептание с настоятелем храма отцом Геннадием, пьяный ужин в честь новоявленного раба божьего Гаврилы – всё было ложью и обманом. Из честного оставалась лишь чёрная метка, с какой его, словно тот чёрт, из жалости ознакомил институтский кадровик Фортунатов, за это и ставший крёстным единственному наследнику и внуку.
– Да сам-то я в жизни бы не подтвердил, Моисеюшко, – осклабился старшина, – кабы Фортунатовым был, крёстным твоим. Наоборот, всё б для того сделал, чтоб от беды тебя куда подальше отвести, даже б на обман пошёл, раз такое родственное дело у нас.
– Так в чём же дело? – в очередной раз удивился Дворкин. – Ну так и отведи, раз это в твоих силах. Оно нам с тобой надо – кровавым соком на сковородках пыхать да детей си́ротами оставлять?
– Фортунатову, скорей всего, не надо, тут ты прав, – согласился кадровик, пожав плечами, – а только не Фортунатов я, говорю ж тебе, и не старшина, и никакой не фронтовик вообще.
– А кто же ты? – в изумлении воскликнул Моисей, резко распахнув глаза и обнаружив над собой свисающую чуть не до лба липовую ветвь. – Кто?!!
– Да Иржи я, Иржи!! – оглушительно вскричал бывший друг по одной и той же войне. – Неужто не признал? Мы же с этим Фортунатовым личностями своими похожи не меньше, чем этот Изряднов твой с композитором Капустиным, и даже больше. И потом, ну какой мне резон жалеть тебя, раз ты девочку мою не пожалел, единственную дочку, кровиночку, которую похотью мужланской испоганил, будто солдатской кирзой своей сердце её истоптал. Она после тебя жить даже сначала не хотела, уж не говоря, чтоб сойтись с кем-то из мужского пола.
Голос шёл справа: в это время Моисей всё ещё смотрел в небо сквозь склонённую почти до самого лица ветку липы, застилавшую ему теперь круговую видимость. Пересилив себя, он повернулся-таки к разгневанному Иржи, на всякий случай прикрыв веки, обессиленные внезапно накатившим страхом. Однако, чуть обождав, вновь приподнял их. Но только не было уже рядом Иржи. Отсутствовал и всякий прочий Фортунатов. Не имелось и счастья, на которое Моисей Дворкин, будучи когда-то молодым и талантливым учёным, рассчитывал. Не было вокруг никого и ничего. Корабль его, выброшенный на сухой брег, не был больше на плаву, совсем. И теперь просто лежал на боку, никому не потребный и ни для чего более не годный.
И вновь занялся дождь: на этот раз мелкий, но плотней прошлого. Моисей Наумович задрал воротник пиджака и, ладонями придавив его к шее, мелкой рысью припустил к остановке тридцатьчетвёрки, рассчитывая покинуть это нехорошее место до возвращения кого-нибудь из героев только что случившегося с ним дурного сна. Ну а покамест жуть, та самая, что ещё пару минут назад сковывала тело целиком, понемногу откатывалась назад, на прежнее место, где её уже вполне можно было терпеть, не изъедая себе душу опасностью быть разоблачённым.
Назавтра по плану лекций стояла утренняя пара по теоретической механике для третьего курса; сразу после неё подряд шли две пары по сопромату – обе для второкурсников с параллельных потоков. Стало быть, вопрос, не вошедший ни в один из задачников, включая и тот, что со дня выхода в свет сразу стал знаменитым, будет адресован им. Итак, условие: имеется предмет, живой. По неизбежной случайности предмет уничтожается, и объект становится мёртвым. Вопрос: можно ли считать, что во всяком убийстве произвольно взятого живого предмета уже изначально заложена несправедливость, или же с точки зрения науки о механике допустим подобный перевод предмета, а лучше тела, из твёрдого состояния сдвига в жидкое состояние кручения головы до частичного её размягчения? Ответа два: верный и возможный – оба сразу же сообщить лектору.