Ночью сквозь сон Яков Лукич слышал шаги, возню возле калитки и никак не мог проснуться. И когда с усилием оторвался от сна, уже въяве услышал, как заскрипела доска забора под тяжестью чьего-то тела и словно бы звякнуло что-то металлическое. Торопливо подойдя к окну, Яков Лукич приник к оконному глазку, всмотрелся – в предрассветной глубокой темени увидел, как через забор махнул кто-то большой, грузный (слышен был тяжкий звук прыжка). По белевшей в ночи папахе угадал Половцева. Накинул пиджак, снял с печи валенки, вышел. Половцев уже ввел в калитку коня, запер ворота на засов. Яков Лукич принял из рук его поводья. Конь был мокр по самую холку, хрипел нутром и качался. Половцев, не ответив на приветствие, хриплым шепотом спросил:
– Этот… Лятьевский тут?
– Спят. Беда с ними… водочку все выпивали за это время…
– Черт с ним! Сволочь… Коня я, кажется, перегнал…
Голос Половцева был неузнаваемо тих, в нем почудились Якову Лукичу какая-то надорванность, большая тревога и усталь…
В горенке Половцев снял сапоги, из седельной сумы вынул казачьи синие с лампасами шаровары, надел, а свои, мокрые по самый высокий простроченный пояс, повесил над лежанкой просушить.
Яков Лукич стоял у притолоки, следил за неторопливыми движениями своего начальника; тот присел на лежанку, обхватил руками колени, грея голые подошвы, на минуту дремотно застыл. Ему, видимо, смертно хотелось спать, но он с усилием открыл глаза, долго смотрел на Лятьевского, спавшего непросыпным пьяным сном, спросил:
– Давно пьет?
– Спервоначалу. Дюже зашибает! Мне ажник неловко перед людьми… Кажин день приходится водку тягать… Подозрить могут.
– Сволочь! – не разжимая зубов, с великим презрением процедил Половцев. И снова задремал сидя, покачивая большой седеющей головой.
Но через несколько минут темного наплывного сна вздрогнул, спустил с лежанки ноги, открыл глаза.
– Трое суток не спал… речки играют. Через вашу, гремяченскую, вплынь перебрался.
– Вы бы прилегли, Александр Анисимыч.
– Лягу. Дай табаку. Я свой намочил.
После двух жадных затяжек Половцев оживился. Из глаз его исчезла сонная наволочь, голос окреп.
– Ну, как дела тут?
Яков Лукич коротко рассказал; спросил в свою очередь:
– А какие ваши успехи? Скоро?
– На этих днях или… вовсе не начнем. Завтра ночью поедем с тобой в Войсковой. Надо поднимать оттуда. Ближе к станице. Там сейчас агитколонна. С нее будем пробовать. А ты мне в этой поездке необходим. Тебя там знают казаки, твое слово их воодушевит. – Половцев помолчал, долго и нежно гладил своей большой ладонью вскочившего ему на колени черного кота, потом зашептал, и в голосе его зазвучали несвойственные ему теплота, ласка: – Кисынька! Кисочка! Котик! Ко-ти-ще! Да какой же ты вороной! Люблю я, Лукич, кошек! Лошадь и кошка – самые чистоплотные животные… У меня дома был сибирский кот, огромный, пушистый… Постоянно спал со мной… Масти этакой… – Половцев задумчиво сощурил глаза, улыбнулся и пошевелил пальцами, – этакой дымчато-серой с белыми плешинами. За-ме-ча-тель-ный кот был. А ты, Лукич, не любишь кошек? Вот собак я не люблю, ненавижу собак! Знаешь, у меня в детстве был такой случай, мне было тогда, наверное, лет восемь. У нас был щеночек маленький, я с ним как-то играл, как видно, больно ему сделал. Он меня и цапнул за палец, до крови прокусил. Я разъярился, схватил хворостину и стал его пороть. Он бежит, а я догоняю и порю, порю с… прямо-таки с наслаждением! Он – под амбар, я – за ним, он – под крыльцо, но я его и оттуда достану и все бью его, бью. И до того засек, что он весь обмочился и уже, знаешь, не визжит, а хрипит да всхлипывает… И вот тогда я взял его на руки… – Половцев улыбнулся как-то виновато, смущенно, одною стороною рта. – Взял да так разревелся сам от жалости к нему, что у меня сердце зашлось. Судороги тогда со мной сделались… Мать прибежала, а я рядом со щенком лежу возле каретника на земле и ногами сучу… С той поры не переношу собак. А вот кошек чертовски люблю. И детей. Маленьких. Очень люблю, даже как-то болезненно. Детских слез не могу слышать, все во мне переворачивается… А ты, старик, кошек любишь или нет?
Изумленный донельзя проявлением таких простых человеческих чувств, необычным разговором своего начальника, пожилого матерого офицера, славившегося еще на германской войне жестокостью в обращении с казаками, Яков Лукич отрицательно потряс головой. Половцев помолчал, посуровел лицом и уже сухо, по-деловому спросил:
– Почта давно была?
– Зараз же разл'oй, лога все понадулись, бездорожье. Недели полторы не было почты.
– В хуторе ничего не слышно насчет статьи Сталина?
– Какой статьи?
– Статья его была напечатана в газетах насчет колхозов.
– Нет, не слыхать. Видно, эти газеты не дошли до нас. А что в ней было пропечатано, Александр Анисимыч?
– Так, пустое… Тебе это неинтересно. Ну, ступай, ложись спать. Коня напоишь часа через три. А завтра ночью добыть пару колхозных лошадей, и как только смеркнется, поедем на Войсковой. Ты поедешь охлюпкой,[35]
тут недалеко.