Заставлял ли Браун других, насиловал ли он их волю? Он нарушал спокойствие. Он заставлял рисковать. Он ускорял решения, порою незрелые. Кристаллики мужества сбегались, соединялись, сочетались, и человек вдруг, скачком, изменялся. Надолго ли? Прочно ли?
В первый же свой бостонский вечер у госпожи Стирнс Браун сказал: «Пусть лучше будет сметено с лица земли целое поколение — мужчины, женщины, дети, — чем чтобы рабство, это страшное преступление, просуществовало бы еще хоть один день». Слушатели восприняли это не буквально, а как метафору, как риторическую фигуру, характерную для ораторского искусства того времени.
Кто из них мог бы повторить эти слова — не как слова, а как завтрашнюю реальность?
Да и сам Браун стремился избежать крови. Генри Торо с полным основанием записал в дневник, едва узнав о Харперс-Ферри: «Что же это за странный вид насилия, который поддерживают не столько солдаты, сколько штатские, не столько миряне, сколько священнослужители, не столько воинствующие секты, сколько квакеры, и не столько мужчины, сколько женщины?..»
…Браун пошел навстречу друзьям:
— Я убежден в том, что мы можем идти вместе. Не думайте, что я опрометчив, что я рвусь в бой в любой миг, в любом месте. Нет, я хочу, чтобы мы выступили в наиболее благоприятное время, при наибольших шансах на победу. А сейчас необходимо готовиться, вооружаться, исполниться решимости. Ибо благоприятный час может наступить внезапно и не должен застичь нас врасплох.
У каждого из них было свое любимое дело: теология или литература, медицина или преподавание. Борьба против рабства вторгалась в сложившуюся жизнь, мешала ей, испытывала ее — иной жизни — сопротивление. А Браун стал революционером по призванию, в этом была его жизнь.
Различия ощущали обе стороны.
Уже из тюрьмы он писал прокурору Хантеру: «…моя цель заключалась в том, чтобы предоставить рабам возможности защиты своих жизней безо всякого кровопролития…» И в другом письме три дня спустя, говоря о Харперс-Ферри: «…я уступил чувству гуманности, бросил свое место и пришел к тем, кого мы взяли в плен, чтобы успокоить их страхи, — только потому нас и могли захватить…»
…На исходе вторых суток Браун убедил Смита и Сэнборна. Не потому, что его план стал им казаться разумнее или выполнимее, а потому, что это был его план. Его личность была главным аргументом.
Наедине Смит сказал Сэнборну:
— Наш друг принял решение, и его не свернешь с пути. Мы не можем допустить, чтобы он погиб один. Мы обязаны поддержать его.
Браун писал Сэнборну вдогонку: «Дело, безусловно, достойно того, чтобы ради него жить, а если необходимо, то и… Мне предоставлена эта единственная возможность — впервые за шесть десятков лет. Да проживи я еще вдесятеро больше, может, и не будет подобной возможности, радующей душу. Бог мало кому из людей предоставил шанс для такой великой награды.
Но, дорогой друг, если вы решитесь пойти по тому же пути, то это, как я верю, должно быть результатом вашего собственного решения; и вы обязаны серьезно взвесить цену такого решения. Я не жду ничего, кроме трудностей и лишений, но я рассчитываю и на могучую победу, пусть это будет последняя победа Самсона. В давно ушедшей прежней жизни я нередко и подолгу испытывал сильное желание умереть. Однако, едва мой план сформировался, едва лишь я осознал себя „сеятелем“ — а результатом будет великая жатва, — я почувствовал не только желание жить, я стал радоваться жизни, и теперь я хочу прожить еще хоть несколько лет…»
Сэнборн показал письмо друзьям, но, пожалуй, в нем и не было необходимости. Когда они собрались вновь в Бостоне через две недели — уже все шестеро, — они были целиком готовы поддержать Джона Брауна. Его приход был предсказан. Он должен был появиться, и он появился на самом деле.
Он должен был найти одобрение среди интеллектуалов Новой Англии еще и потому, что лишь их умы, но не души, были освобождены от кальвинизма.
Они становились шестеркой, у них возникла тайна.
Теперь прежние отношения укреплялись общей целью, гордостью, сознанием собственного превосходства над другими, сознанием собственной значительности.
Они ощущали превосходство даже над единомышленниками, над теми же гаррисоновцами, — то тридцать лет говорили, писали, а они участвуют в том, чтобы призывы становились делом. А они причастились.
Однако недаром Хиггинсон в мемуарах написал: «Трудно представить себе группу людей, где каждый по-своему замечателен, менее способную на какое-либо общее дело, менее способную сопротивляться властям с оружием в руках».
Браун не открывался им до конца. А они сами не хотели знать всего. Не хотели, чтобы их совесть была бы перегружена подробностями.
Тайная шестерка, застывшая словно на групповом портрете. Вначале, в момент взлета, они хотели забыть об отличиях, о препятствиях — общее было выше частного. У каждого продолжалась потом своя, особенная жизнь. Но остались они в истории прежде всего как современники, Сподвижники Джона Брауна.
Глава восьмая
Время точить клинки
1
В камеру пришел священник, отец Майкл Костелло.