В половине пятого сестра Селия закончила проверять тетради. Он устало сидел за партой, изможденный и изметеленный собственным нетерпением что-нибудь сделать – что угодно. В комнате почти стемнело. Луна, спотыкаясь, вывалилась из унылого неба на востоке – она бы стала белой луной, если б вырвалась на свободу. Комната в полумраке нагоняла на него тоску. В такую комнату лишь монахиням и входить в тихих толстых башмаках. Пустые парты грустно рассказывали об ушедших детях, а его собственная, казалось, им сочувствовала и с интимной теплотой советовала ему: иди домой, я тут побуду одна с остальными. Поцарапанная и разрисованная его инициалами, вымазанная и заляпанная чернилами, парта устала от него так же, как и он от нее. Теперь они чуть ли не ненавидели друг друга, однако переносили соседство очень терпеливо.
Сестра Селия встала, собирая тетради.
– В пять можешь идти, – сказала она. – Но при одном условии…
Летаргия его поглотила всякое любопытство, что же это еще за условие. Растянувшись на лавке, оплетя ногами парту перед собой, он лишь мог тушиться в собственном отвращении.
– Я хочу, чтобы ты ушел отсюда в пять часов, сходил в церковь и попросил Деву Марию благословить твою мать и дать ей все счастье, которого она заслуживает… бедняжка.
С этим она вышла. Бедняжка. Его мать – и бедняжка. Слова ее отозвались в нем таким отчаяньем, что выступили слезы. Везде одно и то же, всегда его мать – бедняжка, вечно бедненькая, всегда, это слово постоянно в нем и вокруг него, и внезапно он не выдержал в этой темной комнате и заплакал, всхлипами выдавливая из себя это слово, плакал и давился, не из-за этого, не по ней, не по матери, а по Свево Бандини, по отцу, по этому взгляду своего отца, по его корявым рукам, по его инструментам каменщика, по стенам, которые строил его отец, по ступеням, карнизам, зольникам и соборам, все они так прекрасны, поэтому своему чувству, когда отец пел об Италии, об итальянском небе, о Неаполитанском заливе.
Без четверти пять его страдания исчерпали себя. Почти весь класс погрузился в темноту. Он вытер нос рукавом и почувствовал, как в сердце его поднимается удовлетворение, хорошее ощущение, покой, сведший на нет последние четверть часа. Ему хотелось зажечь свет, но на другой стороне пустыря стоял дом Розы, и школьные окна были видны с ее заднего крыльца. Она может заметить, что горит свет, а это напомнит ей, что он до сих пор сидит в школе.
Роза, его девчонка. Терпеть его не может, но она – его девчонка. Она знает, что он ее любит? Ведь поэтому она его ненавидит, правда? Видно ли ей, какие таинственные вещи происходят у него внутри, и потому она смеется над ним? Он подошел к окну и увидел свет на кухне у Розы. Где-то в этом свете Роза ходит и дышит. Может, делает сейчас уроки, поскольку она очень прилежна и получает лучшие оценки в классе.
Отвернувшись от окна, он подошел к ее парте. Не похожа на остальные: чище, более девчоночья, поверхность ярче и отполированнее. Он посидел на ее месте, и это привело его в восторг. Его руки ощупывали дерево парты, полочку, где она держит учебники. Пальцы наткнулись на карандаш. Он внимательно его осмотрел: нашел слабые отпечатки Розиных зубов. Поцеловал его. Поцеловал учебники, которые нашел в парте, все до одного, аккуратно обернутые белой клеенкой, пахшей чистотой.
В пять часов, пошатываясь от любви и от Розы, Розы, лишь это имя стекало с его губ, он спустился по лестнице и вышел в зимний вечер. Церковь Св. Катерины стояла прямо перед школой. Роза, я люблю тебя!
В каком-то трансе он прошел во мраке, окутавшем центральный проход, святая вода все еще холодила кончики пальцев и лоб, шаги отдавались эхом на хорах, запах курений, запах тысяч похорон и тысяч крещений, сладкий аромат смерти и терпкий аромат живых мешались в его ноздрях, приглушенное аханье горевших свечей, отзвуки его самого, шедшего на цыпочках все дальше и дальше по главному приделу, и в его сердце – Роза.