Невозможно представить, какие чувства отразились на лице пострадавшего и оперировавшего, несчастный был почти без сознания от недостатка воздуха, однако глаза его были широко открыты, он видел все, что произошло. И, боже мой, Ганс, когда Эменбергер сделал разрез, его глаза тоже широко открылись, а лицо исказилось — казалось, из глаз вырывается что-то дьявольское, такая неуемная радость мучителя, что меня на мгновение охватил страх. Я думаю, что этого, кроме меня, не почувствовал никто; другие не отважились смотреть. Сейчас мне кажется: то, что я пережил, было в большей степени плодом моего воображения; возникновению иллюзий способствовал в этот вечер жуткий свет.
Странным в этом происшествии является также то, что люцернец, которому Эменбергер при помощи трахеотомии спас жизнь, никогда с ним больше не разговаривал и даже не поблагодарил, за что его многие бранили. Эменбергер же с этого момента получил признание, его считали светилом. Его биография была странной. Мы думали, что он сделает карьеру, однако он к ней не стремился. Экзамен он сдал блестяще, однако практиковать не стал, работал ассистентом также и у меня. И должен признать, что пациенты были от него в восторге, за исключением некоторых, кто его не любил. Так он и вел одинокую и беспокойную жизнь до тех пор, пока наконец не эмигрировал; он опубликовал странные трактаты — к примеру, о праве астрологии на существование. Труд, в котором софизма было больше, чем в любой прочитанной мной статье. Насколько мне известно, с ним никто не дружил, а сам он был циником и ненадежным человеком, шуток которого никто не понимал. Нас удивило только то, что в Чили он сразу стал совсем другим, стал выполнять серьезную научную работу; вероятно, на него повлиял климат или окружение. Вернувшись же в Швейцарию, он стал таким, как прежде.
— Не сохранил ли ты трактата по астрологии? — спросил Берлах, когда Хунгертобель закончил.
Врач ответил, что может принести его завтра.
— Значит, история такова, — сказал задумчиво комиссар.
— Вот видишь, за мою жизнь я переглядел много снов, — продолжал Хунгертобель.
— Сны не лгут, — возразил комиссар.
— Сны-то и лгут, — промолвил врач. — Однако, извини меня, мне надо идти делать операцию. — Он поднялся со своего стула.
Берлах протянул ему руку.
— Надеюсь, не трахеотомию или как ты это там называешь.
Хунгертобель засмеялся.
— Паховую грыжу, Ганс. Эта операция нравится мне больше, хотя, честно говоря, она и труднее. Ну, а теперь отдохни. Обязательно. Ничто тебе так не поможет, как двенадцатичасовой сон.
Старик проснулся в полночь, когда у окна послышался шорох и в комнату ворвался ночной воздух.
Комиссар зажег свет не сразу, а пораздумал над тем, что происходит. Наконец он разобрал, что жалюзи медленно подняли вверх. Темнота, окружавшая его, немного осветилась, в неясном свете призрачно надулись занавески, затем он услышал, как жалюзи опять осторожно опустили. Его вновь окружила непроницаемая темнота полночи; однако он почувствовал, как какая-то фигура двинулась от окна к нему.
— Наконец-то, — сказал Берлах. — Наконец-то это ты, Гулливер, — и включил ночную лампу.
В комнате стоял в старом, запятнанном и изорванном сюртуке огромный человек, освещенный красным светом лампы.
Старик откинулся на подушки, сложив руки за головой.
— Я уже подумывал о том, что ты меня посетишь сегодня ночью. И уж, конечно, представлял себе, как ты умеешь лазить по фасадам домов, — сказал он.
— Ты мой друг, — ответил гость, — поэтому я и пришел.
У него была крупная лысая голова, руки, покрытые ужасными шрамами, свидетельствовавшими о бесчеловечных истязаниях, однако ничто не могло уничтожить величие лица этого человека. Гигант стоял в комнате, не двигаясь, легко наклонившись вперед, опустив руки; его тень призрачно лежала на занавесках, бриллиантовые глаза без ресниц с непоколебимой ясностью смотрели на старика.
— Откуда ты знаешь, что мне необходимо быть в Берне? — послышалось из разбитого, почти безгубого рта; в манере говорить чувствовалось, что он владеет многими языками, однако его немецкий был почти без акцента. — Гулливер не оставляет следов.
— Любой оставляет следы, — возразил комиссар. — Я могу сказать, какой оставляешь ты. Когда ты в Берне, Файтельбах, у которого ты прячешься, публикует объявление, что продает старые книги и марки.
Гигант засмеялся:
— Великое искусство комиссара Берлаха состоит в том, чтобы находить простое.
— Вот ты и знаешь, где наследил, — сказал старик. — Что может быть хуже, чем следователь, разбалтывающий свои тайны.
— Для комиссара Берлаха я оставлю мой след. Файтельбах — бедняк. Он никогда не научится обделывать дела.
Могучий призрак сел у кровати старика. Он полез в карман пиджака, вытащил большую запыленную бутылку водки и два стакана.
— Водка, — сказал гигант. — Давай, комиссар, выпьем вместе, мы ведь уже выпивали вместе.
Берлах понюхал стакан. Он любил иногда выпить рюмку шнапса, но как быть с совестью? Он подумал, что доктор Хунгертобель очень удивится, если увидит все это: гиганта и шнапс, да еще в полночь, когда уже давно нужно спать.