Я понимал одно – в час, когда в лагере начнут «гужеваться от пуза», в стороне Николай не останется. А и захотел бы, друзья не дадут. Настроение мое вконец испортилось. Я продувал партию за партией. Рокин наслаждался своими выиг-рышами и моим смятением. В эту ночь я почти не спал. Во сне одолевали кошмары, в бодрствовании – мысли хуже любо-го кошмара.
На третий день Провоторов пришел ко мне в барак и, вызвав наружу, сказал:
– Завтра, будьте готовы, Сережа.
Я с утра глядел в небо. Я подбегал к окну, выходил во двор. Я искал хотя бы следа тучки. Небо было пустынно и пла-менно. Солнце неторопливо обходило горизонт. Тени удлинялись, но свету не становилось меньше. Нельзя было выбрать худшего времени для запрещенного сборища, чем этот сияющий тихий вечер.
Перед вечерним разводом я пошел в тундру. Я выбрался на бережок безымянного ручья, присел в кустах тальника. Меня со всех сторон охватило томное бабье лето, последнее тепло года. Солнце нежной рукой скользнуло по лицу, ручей усыпляюще бормотал, тальник шумел и качался. А в стороне две знакомые березки протягивали кривые лапы и тоже ка-чались – несильный ветер сбежал с Шмидтихи, и все в леске ожило и заговорило. Мне показалось, что березки хотят под-бежать ко мне и негодуют, что не могут выдрать ног из почвы. Я обнял, сколько мог захватить руками, нагретую за день землю, прижался к ней грудью и лицом – она была ласкова и податлива. Мне стало спокойно и легко, как и всегда бывало, когда удавалось посидеть наедине с землей и небом. Потом я услышал зов Тимофея:
– Серега! Ты где тут? Тебя ищут, Серега!
Я в ужасе кинулся к цеху. Тимофей стоял около уборной, застегивая брюки.
– Кто ищет меня, Тимоха?
Он смотрел на меня с удивлением.
– Как, кто? Я и стрелочек – пора домой!
Я понял, что конспиратор из меня, как из хворостины оглобля.
– Я не пойду, Тимоха. Передай стрелочку, что остаюсь до ночи. Срочное дело.
Он кивнул.
– Стихи писать? Когда-нибудь тебя за эти рифмы!.. Ладно, объясню, что дежуришь на экспериментальной печи.
Я подождал, пока бригада наша не выстроилась около склада и не зашагала к дороге, потом прошел к себе. В комнате сидело трое мужчин. Они встали при моем появлении. Я растерянно смотрел на них.
– Нам нужен Провоторов, – сказал один.
– Понимаю, – ответил я и снова ощутил, что говорю глупости, совсем не так надо отвечать. – Провоторов скоро при-дет, подождите.
Они снова уселись, а я захлопотал у потенциометра. Эти незнакомые люди меня не занимали. Я хотел увидеть Николая Демьяныча, о котором упоминал Провоторов. Я слышал об этом человеке. Фамилия его начиналась на Ч - не то Чагец, не то Чаговец, а, может, и вовсе Чугуев, сейчас уже не помню. Мне не раз его описывали – низенький, немолодой, с усами, глаза пронзительные, как пики, неговорлив, нездоров – язва желудка. Я знал об этом Чаще, или Чаговце, или Чугуеве, что он вступил в партию еще до революции, работал в Донбассе и в Ростове и, как почти все старые большевики, свалился на нары в тюремную эпидемию конца тридцатых годов. Мне хотелось расспросить его, не знал ли он моего отца, участника Одесской большевистской организации, высланного перед революцией в Ростов и там осевшего. Я не понимаю, почему у меня возникло желание поговорить с ним об отце. Отец не поладил с матерью, мы жили врозь – с тринадцати лет я сменил его фамилию на фамилию отчима. И вообще, на воле меня мало трогало, как он и что с ним, родственные чувства не были во мне очень развиты. Зато в тюрьме я много размышлял о нем. Вероятно, это происходило потому, что я старался осмыс-лить закруживший меня водоворот событий, понять, кто мы и кто наши стражники и гонители, и как получилось, что нас, единых по взглядам, разделил непреоборимый ров. Отец, когда я видел его в последний раз, это было в двадцать пятом году, сказал мне: «Я таскался по царским тюрьмам и ссылкам для того, чтобы тебе, Сережа, были открыты широкие пути на все стороны, куда полюбится!» Все мои жизненные пути исчерпывались теперь узенькой тюремной стежечкой – я хо-тел разобраться, почему так получилось? Кто в этом виноват – он или я?
Пока я углублялся в невеселые мои мысли, комната наполнилась – двери неслышно отворялись, неслышно входили то один, то двое, кивком здоровались, в молчании присаживались на табуретки, становились у стены. Потом вошел Прово-торов с человеком в одежде не по сезону – бушлате и шапке, ватных брюках и сапогах. Вошедший не дотягивал головой и до плеча Провоторова. И он был с усами на землистом лице, типичном лице язвенника. Я понял, что это и есть Чагец или Чугуев. Чагец окинул меня быстрым взглядом и отвернулся. Очевидно, ему говорили обо мне.
– Можете быть свободны, Сережа, – сказал Провоторов. – Погуляйте на солнышке.
Я умоляюще поглядел на него. Чагец снова повернулся ко мне. У него были стремительные глаза, он ударял ими, как пулей. Они вспыхнули на меня, я чуть не отшатнулся. Чагец сказал Провоторову:
– Пусть остается. Охрана поставлена?
– Как намечено, – ответил Провоторов.
Чагец уселся на табурете.