- Порядок любил. Видел, у него в землянке? Вот и здесь: что это банка валяется? Долой ее с дороги, да вместе с ногами.
Григорьев, самый образованный из нас, дал этому довольно нечеткое, но зато "научное объяснение":
- Вы в Сухуми были? Питомник видели? Нет? Ну тогда с вами не о чем говорить.
Но его стали просить:
- Давай, Григорьев, развернись! Покажи свою эрудицию!
И он начал, как одолжение:
- Так вот. Когда обезьяна в клетке, положи ей банан у решетки. Но чтобы она лапой не могла задеть за него. Так она часами будет стараться, чтобы пролезть через решетку, а выйти в открытую дверь из клетки не сообразит. Какая-то сила есть!
- Ну это слишком сложно и далеко от практики, - заключил Купцов.
Григорьев обидчиво замолчал.
А я был уверен, что разгадал причину. Когда пропустили вперед майора, который был вдвое моложе, Шульга обиделся. Он хотел сорвать обиду на ком-то. А тут подвернулась банка. Я верил, что это - истинная, причина, но заговорить о ней не собирался и шел молча.
Всем было муторно на душе: жалели, что не удалось посмотреть кино. Кто знает, когда еще это нам удастся? Я шел по траншее впереди всех и со злостью подбрасывал носком сапога валявшиеся повсюду консервные банки так, что они подпрыгивали выше головы.
Когда я подходил к своей землянке, навстречу мне выскочил ординарец:
- Ой, товарищ капитан, у вас вся гимнастерка в крови. Давайте скорей постираю, а то пятна останутся. Да и на брюках-то кровищи!..
ВЛЮБЛЕННЫЙ КОМБАТ
У командира батальона капитана Логунова были большие синие глаза, добрая улыбка и мягкий бархатный голос. Почти всегда на людях веселый и бодрый, он, оставаясь один, пел грустные песни и временами впадал в странную задумчивость. Тогда, сколько ни пытайся с ним заговорить, он будто не слышит.
- И чего такой человек мучается? - спросил меня как-то Заяц, его ординарец.
Солдат разбитной, бывалый, он отличался смелостью, разудалостью и ради комбата готов был жизнь положить, что не раз доказывал в боях.
Я любил Зайца - он был похож на Анатолия Михеева, моего ординарца. Заяц это понимал и часто бывал у меня. Как-то, прибежав от комбата с распоряжением, он сообщил:
- Хозяин письмо от жены получил.
- Ну и что? - спросил я. Хозяином он называл своего командира.
- Пляшет, товарищ капитан. На месте не сидит. "От нее", - говорит.
- Так это же хорошо, - ответил я.
- А чего хорошего?! - неожиданно возразил он. - Что уж такого? Ну, баба письмо прислала. Да такому человеку она должна бы каждый день писать...
В его голосе чувствовалась не только сердитая, обиженная, но и ревнивая нотка.
Тут я с Зайцем согласился. Иван Васильевич редкой отваги человек (а это качество на фронте особенно почиталось), отличался особой чистотой и целомудрием. Не только самые заядлые матерщинники при нем стеснялись открывать рот, но и неуважительно говорить о женщинах он никому не позволял. В этом случае перед самим собой становилось стыдно, если что, не подумавши, ляпнешь. В то время даже в пехоту стали прибывать женщины. Иван Васильевич не посмотрел ни на одну, будто из дерева сделан, что ли.
Однажды с офицерских курсов из Москвы вернулся командир соседнего батальона капитан Рыбаков. Ну, конечно, разве это недостаточный повод, чтобы встретиться и отметить столь радостное событие? Свой вернулся.
Вечером собрались в землянке у Рыбакова. Вот Рыбаков-то нам и спел "Темную ночь". Песня тогда такая только что появилась: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают".
Понравилась нам песня. Казалось, про нас она, про наш участок фронта. Спели мы эту песню раз-другой и запомнили ее на всю жизнь. Память была хорошая, молодая.
В этот-то вечер Иван Васильевич и сообщил нам по секрету:
- Командир сказал, скоро на формировку поедем.
Ну, радости было!
Вскоре и в самом деле нас вывезли в небольшой прифронтовой город, чтобы мы могли пополниться и подучиться.
В первый же день капитан Логунов заказал по междугородному телефону разговор с женой. Волнуясь, делился со мной радостью (я у него начальником штаба был):
- Знаешь, думаю, как она подойдет к телефону, о чем мы будем говорить. С ума сойти можно!
Вернувшись с почты (мы размещались в лесу около города), Логунов рассказал, как он долго ждал, как потом его вызвали, как он вошел в душную кабину и не узнал ее голоса, как просил, чтобы она приехала. Она что-то говорила о трудностях дороги, о неудобствах, связанных с работой. А он умолял. Несколько раз при этом его предупреждали, что время вышло, что пора заканчивать, но все-таки не прервали, пока она не пообещала приехать.
Он сказал, что когда выскочил из кабины, то заметил ("Не поверишь", говорил он), что руки его вспотели, а по городу шел как во сне. Люди оборачивались: думали, пьяный.
Разговаривая со мной, он сиял от предстоящей радости, с которой связывал ее приезд.