– Да не знаю я! – уже подосадовал на себя Пашка, что так неосторожно рассыпал мечту свою и, словно заметая ее обратно, как веником, пустил фальшиво-весело: – Ну, передохнём маленько?
– А хочешь, я узнаю?.. Папа мой узнает? А, Паша?
– Ну узнай, коль охота. Без толку только это все.
Но ведь они могли бы…
– Да ладно, Юра. Смотри-ка лучше – солнышко балуется!
А солнце и впрямь будто забавлялось в небе. Завидит облачко какое – и давай подкрадываться к нему, и давай на цыпочках за спину ему заходить. Обнимет, олуч
– Паш, а почему ты книги не читаешь? – сдёрнул его с облаков Юра.
Пашка не то что не любил читать книжки – он почитывал, но описываемая в них жизнь казалась ему выдуманной какой-то. Фальшивой, неправдашней. Какой-то составленной, переделанной, что ли. И каждым писателем вроде бы на свой лад, а получалось на один, общий какой-то лад. Но жизнь, как ни переставляй, всё равно – жизнь. Вон она: во дворе, на улице – и совсем другая. И у взрослых, и у детей. И больше всего порой поражало Пашку не само содержание повести или рассказа, а то, как может один человек – писатель – составить столько слов. Это же целые составы, эшелоны, поезда слов! И это – один. Ловко! Однако всё у всех этих писателей как-то одинаково, безлико, как всё те же вагоны… Обо всём этом и начал было путано говорить Пашка Юре, но тот перебил его:
– И что, все плохие, все неинтересные?..
– Ну зачем все… Есть ничего. Этот… как его?.. Робинзон Крузо ничего. Да и про Павку Корчагина стоящая. Айвенго, вон… А остальные!.. «Васёк Трубачев и его товарищи»… Это ж умора, а не книга!
– А «Овод» читал? Хочешь, дам?
– Ну ты даёшь! Про мух, что ли?
– Нет, нет! Про революционера и про любовь тоже…
– Еще чего! Про любовь… – Пашка скривился. – Меня на любовь не купишь! Я её навидался. Шалишь! «Любовь»… Залезут в кусты – и вся любовь…
Юра покраснел.
– Неправда! Врёшь ты!
– Дурак ты, Юра. – Пашка подошёл к куче дров, вытащил полено. – В парк вон вечером сходи – увидишь, что такое «любовь»…
Юра молча повернулся и пошёл от Пашки.
– Ну я-то при чём, Юра?! – застыл с поленом в руках Пашка.
– Нехороший ты! Грязный! грязный! – слезливо выкрикнул Юра.
– А ты… ты придурок! – Пашка саданул поленом по козлам.
Потом Пашка стоял и со стыдом вспоминал, как по вечерам они с мальчишками скрадывали в парке «влюблённые» парочки. Как терпеливо дожидались «интересного» момента и уж тогда с полным основанием открывали огонь из рогаток. И вихрем мчали хохот, пугая на скамейках других, «приличествующих» пока что влюбленных… А на острове, за Грязным, на что они натыкались с ребятами средь бела дня?.. Что же, глаза закрывать? отворачиваться? убегать?..
А ты говоришь: литература, книжки, любовь… Эх, Юра, где ты только рос, что умудрился ничего этого не видеть?..
Пашка медленно пошёл к дому, приклонив голову к плечу. Он-то, Пашка, в чём виноват? В чём?..
14
Как-то уже в середине апреля Гребнёв, ожив после очередного ступора своего, сказал удивлённо:
– А я п-подсадную ку-упил…
– Да что же вы молчали-то целый вечер? – воскликнул Пашка.
Схватили «летучую мышь», поспешили к сараю.
Утка лежала на соломенной подстилке прямо под курами, под насестом. Маленькая была уточка – чуть больше чирка. Вытянутая, как лодочка, с серо-ржавым пером. Лежит как подстреленная – шея крендельком сложилась на крыло, глаз задёрнулся морщинистой шторкой.
Пашка присел и легонько подтолкнул уточку, дескать, чего ж ты дрыхнешь, смотреть тебя пришли – вставай! Шторка раздёрнулась, головка, как брошенная, вскинулась и заходила продольно. Испуганная, удивлённая… Уточка вскочила и замоталась на лапках, как утка настоящая. Головка вдоль, а тулово поперёк качаются одновременно – здорово интересно!
Утку Гребнёв купил у Петьки Шихаля – полусумасшедшего старика, пропащего голубятника, который в неизменном выгоревшем плаще с капюшоном всё ещё бегал-лазил с ребятишками по крышам и чердакам. И отдал Гребнёв четыреста пятьдесят. Пашка удивился цене. «Да, ч-ч-четыреста пя-яятьдесят о-о-отда-а-ал», – долго «искрили» склянки Гребнёва короткими замыканиями.