В гору ротный поднимался будто бы неторопко, но ходко, как идут на зверя сибирские охотники. Одним из первых он достиг гребня высоты. Осмотревшись, будет ли виден флаг с нашей стороны, Горюнов воткнул древко в сугроб. Недлинное, оно почти все ушло в снег, красный лоскут издали казался лужицей алой крови. И другая кровь, настоящая, горячая, окрасила вершину, когда Горюнов, еще не понимая, что убит, стал клониться долу.
А высота была оседлана, и не было, кажется, такой силы, которая могла бы сбросить горюновских удальцов с седловины горы. Отсюда, из верхних траншей, просматривались обратный скат высоты и ходы сообщений, ведшие в тыл противника. По ним удирали уцелевшие фашисты, иные для скорости катились по снегу. Не одного достала меткая пуля стрелка, разорвавшаяся внизу граната…
Моя напарница горела как в огне, когда вечером я вела ее в землянку, голос у Клавы пропал. Градусника у нас не было; мы никогда не измеряли температуру, больными считали себя лишь в том случае, если не могли самостоятельно подняться с нар. Никто не знал, что у Клавы: ангина или воспаление легких?
— Немедленно в медсанбат! — приказал майор Булавин.
Через день, когда успех боя за высоту «Глаз» был закреплен, комиссар разрешил мне проведать больную напарницу.
— Успокой там Клавдию! — наказывал он, отправляя меня в тыл с попутной машиной, привозившей боеприпасы. — Михаил Горюнов погиб как герой. Если уж придется сложить голову, такой смерти можно только позавидовать.
Похоже было, что тайная симпатия лейтенанта Горюнова не прошла мимо комиссара…
Проселочная дорога, свернув в лес, вывела к поляне, где стоял большой сарай. Окрестные жители хранили в нем сено, сейчас здесь размещался полковой медпункт.
У входа я наткнулась на Германа Свинцова. Осунувшийся, с красными глазами, он спросил встревоженно:
— Люба, вы? Куда ранена?
Я объяснила, что пришла проведать подругу.
В углу палатки на койке Свинцова лежала в полузабытьи Клава. Она узнала меня, попробовала приподняться на локтях, но тут же упала без сил. Слезы лились по ее щекам. Я села на койку, положила Клавину голову к себе на колени, стала гладить ее.
— Поплачь, поплачь, Клавуся! Легче будет.
У Клавы ангина. Сквозь ватные брюки чувствую жар ее тела. Лицо багровое, глаза тусклые-тусклые, словно на них пелена. Но Герман успокоил: кризис миновал, скоро температура начнет спадать.
Пока я сидела подле Клавы, Свинцов куда-то выходил. Вернулся неузнаваемый: лицо серое, какое-то слинявшее. Сел на табурет, сжал голову ладонями и молчит. Медсестра окликнула его — не отвечает, будто не слышал.
Прибыла новая партия раненых, и Герман, сжав зубы так, что скрипнули, занялся перевязкой. Освободившись, подошел ко мне.
— Эх, Люба, горе-то какое! Сначала Голдобин, теперь Царев Миша, последний мой дружок! — И снова зубами заскрипел.
За сараем была вырыта большая яма, куда опускали покойников: иные тяжелораненые умирали по пути в медсанбат. Переберется дивизия на новое место, а здесь останется братская могила. Герману показалась знакомой шинель лежавшего у края ямы офицера. Склонившись над трупом, он обмер: лейтенант Михаил Царев, друг по медицинскому училищу, с которым вместе прибыли на фронт! В мертвые глазницы намело снегу, волосы стали вдруг седыми.
— Герман, милый, мы тоже потеряли своих друзей!
— Знаю! Все знаю… Но как, как привыкнуть к этому? Я — живой, а Мишка там, на дне ямы…
Медсестра принесла котелок сладкого чая, печенье, масло. Свинцов есть не мог, только чаю глотнул. Мы стали укладываться. Германа устроили на нарах посередке, чтобы отогрелся.
Среди ночи я проснулась. Свинцов склонился над операционным столом и, освещенный ярким светом, который давал движок, обрабатывал рану только что привезенного бойца…
— Всегда рад видеть вас, Люба, у себя, — сказал Герман, когда мы прощались. — Только не в качестве пациентки…
Я помогаю минометчикам
Клава Маринкина вернулась в батальон, но была слабой после болезни. Майор Булавин оставил ее в хозвзводе, где находилась Нина Обуховская, прибаливавшая последнее время. Зою Бычкову, забывшую в боях и походах о своем простреленном пальце, он буквально прогнал в армейский госпиталь. И вовремя: палец почернел, могла начаться гангрена.
— Остались мы с тобой, Люба, сироты, — сетовал комиссар. — Ни моего Петра Алексеевича, ни твоей Зои Николаевны…
Я знала, что Булавин привязан к комбату, который снова — в который уже раз — был легко ранен. Но знала также, что и без Зои Бычковой он скучает. Всегда он выделял ее из всех нас, вот и по имени-отчеству зовет одну-единственную.
От Зои пришло письмо, сообщавшее, что ампутация пальца прошла нормально, и Булавин несколько успокоился. Я удивилась, что он так легко отнесся к этому — пальца ж больше нет.
— Пуля дура: где ударит — дыра, — начал он с обычного присловья. — Могла и в голову ударить, что тогда? — Не дождавшись моего ответа, майор сказал: — Поскольку, Люба, твои подруги временно вышли из строя, в бою будешь при КП батальона. Для поддержания воинского духа. Ясно?