Плеханов заметался по кровати.
— Роза, Роза, — шептал он с закрытыми глазами, — я умер, я умер…
«Опять бред, — подумала Розалия Марковна, — он снова бредит, но впервые… так реально и так страшно, все может оборваться в одну секунду…»
— Я умер, Роза, я умер…
Она смотрела на бескровное лицо мужа — запавшие глаза, заострившиеся скулы, запекшиеся губы — и думала о том, что этот изможденный, истерзанный болезнью человек, с которым она прожила ровно сорок лет, по сути дела, все эти сорок лет был мучеником — своего огромного, гигантского ума, своей противоречивой и сложной натуры, своего резкого и неуживчивого характера, своей суровой судьбы, которая всегда была дерзким вызовом его болезненной плоти. И только могучий дух борца позволяет ему сражаться со своим недугом так упорно и так долго.
И еще ей подумалось о том, что близкая и очевидная смерть, которая своим медленным приближением так изломала его (да и ее тоже), выпила из него все силы, выжала все соки, теперь уже, наверное, будет для него избавлением от невыносимых физических страданий, успокоением источившего его и действительно до конца избывшего себя духа, который так цепко держится за свою физическую оболочку.
Избавлением для него и для нее…
И, подумав так, позволив в секунду внутренней слабости возникнуть этой мысли, она неожиданно горько и неутешно заплакала, проникнувшись почти презрением к самой себе за то, что, усталая и беспомощная, невольно пожелала ему смерти — ему, на которого молилась всю жизнь, который был единственным светом в ее окне, с которым она прошла рука об руку по крутой и каменистой дороге бытия от начала до конца и который все эти сорок лет заменял ей собой весь мир.
— Я умер, Роза, я умер…
— Нет, Жорж, дорогой, любимый, родной, единственный, ты не умер, ты жив! Тебе станет лучше, ты обязательно поправишься, ты будешь жить, и мы снова будем вместе!
— Нет, Роза, я умер, — вдруг совершенно отчетливо и ясно сказал он. — Я умер давно, много лет назад, когда остался один…
«По сути дела, я давно стал одиночкой, — пронеслась в его сознании крутая и беспощадная мысль. — И вокруг меня тоже преимущественно были беспомощные одиночки, не способные услышать истинный голос истории. Засулич, Аксельрод — гордые и независимые одиночки, лишенные вкуса к широкому массовому действию… Единство лишь в словах, но не в поступках… Одиночкам, даже самым талантливым и ярким, нечего делать в политике, особенно в революции… Одиночки обречены на безвестную гражданскую смерть еще до своего физического исчезновения… Умирают при жизни… политические покойники…»
— Может быть, наша беда заключалась в том, — медленно и тихо заговорил он вслух, — что мы были очень ранними, самыми первыми… И Дейч, и Засулич, и Аксельрод, и я… И поэтому мы слушали только самих себя, только свои голоса…
— Вы сделали свое дело. Вы начали…