Читаем Подснежники полностью

Под конец марта бурый московский снег начал таять, потом, когда температура на день или два упала, предпринял попытку замерзнуть снова, но обратился в грязную кашицу — «слякоть», называют ее русские, — увидев которую почти ожидаешь, что сейчас из нее высунется первобытная волосатая рука, сцапает тебя и уволочет на какое-то неведомое дно. Из-под сугробов на нечищеной стороне моей улицы начал понемногу появляться бордюрный камень, а за ним полоска тротуара: груды заледеневшего снега отдавали, дюйм за дюймом, оккупированную ими территорию. Вскоре выставилась наружу и фара погребенных под снегом «Жигулей» — вся в пятнах, она подмигивала прохожим, будто налившийся кровью глаз.

В конце марта или в самом начале апреля мы с девушками посетили Татьяну Владимировну, чтобы помочь ей разобраться в подготовленном мною, ее поверенным, предварительном договоре, который она должна была подписать. Согласно этому документу квартира Татьяны Владимировны на Чистых прудах обменивалась на новую, бутовскую, с доплатой — в первых числах июня — пятидесяти тысяч долларов.

Я шел по бульвару, покрытому раскисавшим от послеполуденного солнца снегом. Помню, в подземном переходе на площади Пушкина мне попался на глаза старик-аккордеонист со спавшим на его коленях явно одурманенным чем-то котенком, но я спешил и ничего этому музыканту не подал.

К Татьяне Владимировне я пришел раньше назначенного времени. Я сделал это намеренно, хотел опередить Машу и Катю, хоть толком и не понимал зачем. Мы с нею оказались наедине всего во второй раз после тех нескольких минут в нотариальной конторе, когда Катя, вызванная кем-то по телефону, покинула нас. При этой-то встрече с глазу на глаз я и узнал, что она вовсе не приходилась девушкам теткой — ни в каком смысле, — получив тем самым мой последний шанс.

Я разулся. Татьяна Владимировна уже начала укладывать вещи. На паркете в коридоре рядком стояли еще не заклеенные липкой лентой большие картонные коробки, набитые документами и вещами (из одной торчала, точно рука покойника из гроба, штанга люстры), а с ними пара огромных пестрых пластиковых сумок, с какими видишь иногда в аэропорту иммигрантов. Однако в гостиной ничто пока не изменилось. Фотографии гибкой молодой женщины сталинских времен и ее мужа, тома устаревшей энциклопедии и средневековый телефонный аппарат так и стояли, точно экспонаты выставки «Как раньше жили люди», на прежних местах — вместе с моей «автобусной» коробочкой английского чая. Фантасмагорические животные смотрели на меня поверх пруда и послеполуденной слякоти. Татьяна Владимировна принесла варенье и чай.

Я вручил ей купленный в Санкт-Петербурге аляповатый стеклянный шарик со снегом и собором внутри. Татьяна Владимировна по-детски улыбнулась, чмокнула меня в щеку и поставила подарок на стол, между телефонным аппаратом и фотографией мужа.

Она спросила, понравился ли мне Петербург. По правде сказать, он показался мне гнетущим и невнятно страшноватым, но я ответил, что понравился, что это очень красивый, самый красивый на свете город. Не помню уже, я ли подтолкнул ее к этому или она сама сменила тему, но разговор понемногу переключился с моей поездки в Петербург на ее прошлое, на Ленинградскую блокаду.

Сейчас, когда она вспоминает Ленинград, сказала Татьяна Владимировна, город всякий раз представляется ей холодным и заснеженным, хоть она и знает, что летом там бывает солнечно и жарко. Конечно, Исаакий не был в то время собором, коммунисты обратили его не то в музей атеизма, не то в плавательный бассейн, она уже не помнит во что, видать, совсем из ума выжила.

— В то время все перевернулось с ног на голову, — рассказывала Татьяна Владимировна. — Поначалу мы слушали радио, которое твердило, что и мы — герои, и Ленинград — город-герой, да мы и ощущали себя героями. А после люди превратились в животных, понимаете? И видели в любых других животных только еду. У нас был песик, маленький такой, мы прятали его от соседей. В конце концов он все равно помер, и сами же мы его и съели. Уж лучше бы сделали это, пока он не отощал!

Она рассмеялась — коротко и резко, на русский манер.

— Самыми богатыми людьми оказались те, у кого было много книг, — продолжала Татьяна Владимировна. — Им было что жечь, понимаете?

— Да, — ответил я, хоть ничего и не понял.

— Книги стали дровами. Собаки — едой. Лошади тоже, те, что еще были живы. Лошадь падала на улице, и люди сбегались к ней с ножами. А из обуви варили суп.

Она замолчала, затрудненно сглотнула и попыталась улыбнуться.

— Я жила в подвале… Помню, как уже после войны, в летнем детском лагере, меня угостили мороженым. И все говорили, что мне страшно повезло.

— И вам действительно хочется снова попасть в Санкт-Петербург? — спросил я.

— Может быть. — Она закрыла глаза, секунд пять промолчала, потом открыла их: — Нет.

Я спросил, находились ли в то время в Ленинграде и семьи Маши с Катей.

— Не знаю, — ответила она. — В Ленинграде жило много людей. Особенно в начале войны.

— Так вы не вместе жили?

— Как это?

— Я думал, вы жили все вместе.

— Почему?

— Ну, вы же родня.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже