Пятого мая Элька разбудил нас в девять утра звонком в дверь. Он придумал сюжет. Пьеса называлась «Моя фирма» — о том, как обнаружилось, что две научные мастерские работали над одной и той же темой и вот соревнуются. Пьеса была написана. Очень быстро. Получилась милая, живая, довольно смешная пьеса, которую Сима отнес в театр Станиславского, и — о чудо — она была принята. Потому что театры, конечно, хотели что-то более приемлемое ставить. И наш друг Борис Левинсон, замечательный актер театра Станиславского, который играл тогда с шумным успехом заглавную роль в спектакле «Грибоедов», был назначен режиссером. А только что поступившая в труппу прелестная молодая актриса Клава Шинкина стала героиней.
Спектакль «Моя фирма» игрался две недели. Потом к нам домой пришел завлит театра Станиславского и сказал: помочь бы я вам не мог, но помешать могу. Дайте мне деньги. А нет — я сделаю так, что пьесу запретят. Честные и принципиальные Сима и Элька возмутились, выгнали его из дома. Он потом был долгие годы начальником районного управления театров. Через неделю появилась разгромная статья, и пьеса была запрещена за клевету на советскую интеллигенцию, о которой говорится слишком иронично и насмешливо. Тем не менее в смысле профессионального становления это был решающий момент.
39
Конечно, антисемитизм существовал и до войны. Он вспыхивал в ссорах на коммунальной кухне, или какой-нибудь пьяница мог высказаться на улице, — антисемитизм жил, сохранялся подспудно, но официально, повторяю, он карался законом как пережиток, несовместимый с ленинизмом. Он пышным цветом цвел именно на задворках. Сима мальчиком однажды попал на такой задний двор. Обычно они с приятелями туда ходить не решались, потому что там заправляла банда старших ребят, которые нигде не учились, не работали, у всех были клички — Горбатый, Змей, Волк. И вот как-то раз туда закатился мяч, и Сима решился пересечь границу. Эти ребята тут же его окружили и спустили с него штаны, чтобы посмотреть, обрезан ли он. Поэтому с двенадцати лет он начал заниматься боксом. И через несколько месяцев пошел на задний двор, чтобы набить морду Горбатому.
Само собой, к концу сороковых годов, после триумфального разоблачения космополитов, я уже сознавала, что все это касается и меня. Но скорее интеллектуально, чем эмоционально.
Я себя до начала репрессий абсолютно не чувствовала еврейкой. Сима всегда говорил, что в нем есть «а пинтеле ид» — это на идише капелька, изюминка еврейская. Вероятно, он когда-то что-то видел, в каких-то других семьях. Его семья не была религиозна.
Во всяком случае, про Симу я могу в этом смысле сказать одно: он, когда мы собирались, так пел еврейские песни — не зная ни одного слова на идише, но имитируя звуки, — что старики евреи, в том числе отец Дезика Самойлова Самуил Абрамович, рыдали. И Самуил Абрамович все говорил: это, вероятно, какого-то местечка особый акцент, я что-то слов не узнаю, не понимаю. Он думал, что это какой-то местный говор еврейский. На самом деле — чистая имитация звучания. Но Сима пел так, что они все плакали. Значит, в нем жило это чувство еврейства, поэзия еврейства.
Я стопроцентно была этому чужда. Для меня этого не существовало. Я не понимала, какой я национальности. Я была типичный космополитический продукт. Это и понятно. Жила в Германии, была в Палестине дважды, жила во Франции. Семья в этом смысле была безо всяких традиций. Для меня всего этого не было. Но когда начались преследования… Это ведь железным образом возникает, когда тебя бьют. Когда я увидела, что быть евреем как бы стыдно, я стала говорить, что я еврейка, потому что иначе было унизительно.