— А я не могу?.. Не могу?.. Ну, ладно, я в другу волость отвезу, волости все одинаковы.
И обиженно сказал Калистрату Ефимычу:
— Я целу ночь тресся — всю задницу отбил, а они другова… Что? Значит, не доверят?.. Народ пошел… Раньше лучше были, Ефимыч?
— Не знаю.
— Нет, и раньше так же… Вот восстанью поселили в тайгу, большаки там из Питера явились, Царь послал, чтоб народу легше было…
— Какой царь?
— Ну, наследник. Под каким мы царем находимся, я почем знаю? Мне он ноги не сделат. Лешева мне от нево?..
— В Омске-то, бают, свой царь завелся, — сказала Настасья Максимовна.
— Толчак-то?.. Это Гришка Отрепьев, а не царь. В Омске-то бардака хорошева нету, не то что царя. Я там был…
Он опять лег, а затем подполз к Калистрату Ефимычу. Сказал значительно:
— Ты на заимку свою?
— Сам не знаю.
— Поезжай на заимку. В черни-то восстанье селится. Как, грит, соберем обчество, так усех богатых мужиков перережем!.. А может быть, передумают, сами в буржуи перейдут. Неизвестно.
Он сплюнул.
— А ты, Ефимыч, от греха подале — поезжай на заимку! Я те самогон хороший научу варить,
— Не хочу.
Павел лег на спину и поглядел в небо.
— Алимхана видел: силки на долине ставит. Лисица белая, грит, рассердилась — в Китай ушла… Это к побою… Воевать будем.
Желтые по дороге таволожники. Выбираются на дорогу корни — твердые, крепкие, как рога горного козла.
Дорога в камышах, налево лиственничек пошел. За ним — бронзовый Югунтос — наваленный камень.
Хвоей запахло.
Грохочет навстречу с увала телега. Размахивает вожжами, как водорослями, лохматый, облакоподобный поп Исидор. Ревет за полверсты:
— Сторро-нись!.. Раздавлю!..
Поравнялся поп, осадил лошадь, заорал через всю степь:
— Здорово, мужики!.. У меня, паре, пчела в меду тонет — горы!.. А мед в городе — и не подступиться. Цены! Божеское дело!..
Сказал Павел протяжно:
— Довези до села, батя? Всю холку вытер, прямо как язык на сковороде.
Широко захохотал поп:
— Мм-могу, чадо!.. Садись!
Соскочил с телеги, взял на руки Павла, перенес. Потом отвязал лошадь. Павел говорил в телеге:
— Что значит священное звание: на руки посадил… У меня самово отец-то ссыльнокаторжный семинарист был.
Поп хлопнул лошадь по боку и сказал:
— Таких семинаристов нету.
— А он был. Царь велел. Самодержавец. Понял?
Телега загрохотала вниз.
Гольцы пошли в лишаях, холодные. Ветер по ним дул синий и крепкий. Лошади были в усталой розоватой пене.
Лицо Настасьи Максимовны веселилось.
— Камень, — протяжно сказала она. Зрачком затомилась, мягким и ласковым.
Густо и радостно отвечал Калистрат Ефимыч:
— Камень, Настасьюшка,
А душа цвела иная — невысказанная, необъемлемая, не каменная.
Кормили лошадь в горах. Пообедали.
Под вечер, когда белки подымались в небо, как красные зайсанские медведи, — догнали по тропе черноглазого, горбоносого.
— Садись, — сказал Калистрат Ефимыч.
Человек сел и спросил не по-русски:
— Кудда эдэшчи? Ддамой?..
— Не знаю, — ответил Калистрат Ефимыч. Улыбнулся глубоко, всем телом.
Посмотрел человек ему в лицо, положил грузную, как камень, руку на грудь.
— Пэрвый рраз встрэтил — не знаэт, кудда эхать… Да!.. Поэдом ко мнэ?..
XXI
Спит лиса лениво в лесах. Хвост у ней — китайского золота. Глаза голубоватые — белки тарбагатайские.
Зовется — Лисья заимка купцов Калмыковых. Купцов в городе расстреляли — буржуи, а на заимке восстание.
Осинник елань обегает — мохнатый, низкий, рыжий. Пахнет из осинника грибом.
А черно-лиловые пятна на пушистом желтом хвосте- амбары, избы, пригоны.
И дым от костров желтый, тягучий, как сосновая смола. В светло-золотом небе течет, плавится густое желтое пятно солнца.
Бронзоволосый мужичонко затряс рукавами рваного азяма. Сорвал шапку.
— Калистрату Ефимычу нижайшее! Заворачивай к штабу, я тебя чаем угощу.
Заскочил на грядку. Бойко ухмыляясь, дернул левую вожжу:
— Сюды, Ефимыч. По торговле али так?
— Так.
— Ну, и ладно! А то тут двое каких-то из городу торговать приехали, може, шпиены? Ладно, ребята догадались — пристрелили… Сами-то ничо торгуем, а чужих нельзя. Ты как думаешь?
— Думаю — нельзя.
— Но, но!.. — согласился мужичонко.
Распахнул ворота, пригладив у лошади мокрую шерсть, стал распрягать. Рассупонивая хомут, крикнул из-под шеи:
— А ты в горницу проходи, Калистрат Ефимыч! Я вот скотину-то обряжу, самовар доспею.
Настасья Максимовна спросила робко, протяжно:
— Черноусатый куды нас завез, Листратушка? Стра-ашна… Завез, а сам соскочил да убег. К разбойникам, что ли?
Калистрат Ефимыч, легкой походкой подымаясь на крыльцо, крикнул:
— Баба-то, Наумыч, спрашивает: к разбойникам, что ли, привезли?
Мужичонко, освободив лошадиную гриву из хомута, сказал неразборчиво. Лошадь, устало, радостно потягиваясь телом, ржанула.
Тонко пахло в горнице кожами, воском. Вбежал мужичонко, суетливо полез под кровать.
— Прямо без бабы беда! Щепу на растопку нащепать не из чего.
— А баба-то где? — спросила Настасья Максимовна.
Мужичонко вытер ладонью пот со лба; кривя поочередно щеками, ответил:
— Убили, Максимовна, как есть убили. Всю голову развалило. Разрывная пуля, бают, а бабы нету.
— Да кто?..
— Волость наша бунтовала, под Толчака не шла. Казаки, что ли? Не видал.