На днях я наблюдал облаву. Глупые бабы подняли крик. Нервные немцы начали стрелять. Народец метался, собаки рвались с поводков. Арбайтсамт не может толком организовать трудовую мобилизацию, отдуваться приходится полиции и рядовой германской солдатне. Во время погрузки по вагонам опять случился инцидент. Пьяный унтер застрелил какую-то девку. Пыталась вылезти через окно. Будто нельзя было просто припугнуть. Немецкий идиотизм не знает порой границ.
Начальство носится с новой идеей – создать в Крыму украинскую полицию. «Что скажете, Ширяев? – спросил меня Лист. – Готовы стать украинцем?» – «Признаться, не очень, но если нужно для дела, могу перетерпеть. Только бы не жидом». – «Исключительно для дела. Хотя бред, конечно же, бред». Ладно, вытерпим и такое. После всего, чем приходится заниматься, быть украинцем не самое противное, мой брат служил при Скоропадском в Киеве, ничего, говорил, жить можно. Унизительно, конечно, слегка, но освобождение от большевизма важнее. За которое я сражаюсь почти четверть века.
Мать благословила меня иконой Божьей Матери. Проливала слезы, хваталась за сердце, но говорила: «Иди». Уже начинались обыски и реквизиции, пролетарии вместе с непонятно откуда взявшейся матросней шарили по домам, а в секретере лежала переданная с оказией записка о гибели отца, подполковника Ширяева, убитого на Румфронте собственными солдатами. Мне было семнадцать лет, я не кончил еще гимназии. Алексеев и Корнилов неделю назад ушли из Ростова, и их нужно было нагнать. Мне повезло, догнал.
Когда я участвовал в своем первом расстреле, весной восемнадцатого, на Кубани, как раз начиналась оттепель. Володька Батшев, ротный, покручивая ус и усмехаясь, встал перед строем, вызывая добровольцев. Желавших отомстить за поруганную родину отыскалось немного, люди устали, брели всю ночь по обледенелой грязи. Грязь оттаивала под солнцем, некуда было присесть, ноги давно не держали. Но мне стало интересно – смогу или нет. До этого были лишь выстрелы в серую хмарь, в сторону сжимавшихся вокруг нашей колонны красногвардейских цепей, когда знаешь – надо стрелять и идти, пощады тебе не будет.
Их было восемь человек. Комиссар – я мысленно назвал его так за начальственный прежде вид, от которого осталась только кожаная куртка, – и красногвардейцы, больше в шинелях, но один, помню точно, в студенческой тужурке, может быть, своей, а может, снятой с кого-то из наших. Они неловко переминались с ноги на ногу, не вполне еще веря, что это конец. Вызвавшихся поквитаться было шестеро, одним залпом отделаться не получалось. «Так даже занятнее, – буркнул Батшев, – пусть погадают, кто сдохнет сразу, а кто немного еще подышит». В руках у меня была трехлинейка, доставшаяся в наследство от раненого подпоручика Грабского, с побитым прикладом, изувеченным цевьем и вечно заедавшим затвором. Я мечтал от нее отделаться с первого же дня, но заменить пока было не на что. Батшев раздал драгоценные патроны, кому один, кому два. Мне – два. Я взглядом поймал его ободряющую улыбку и улыбнулся в ответ. Мои первые, вернее первый и второй, не промахнусь. Батшев весело крикнул: «По немецким агентам… Залпом… Пли!»
Прапорщик Мишка Кунце посоветовал мне стащить с моего второго сапоги. «Твои ни к черту, а нам еще топать и топать». Я отказался. Постеснялся или побрезговал? Кто бы знал. Сапоги взял юнкер Федевич. На следующий день его изрешетило шрапнелью от лопнувшего прямо над головой снаряда. Одежда с покойника – дурная примета?
Потом были другие расстрелы. Война без убийств немыслима, поскольку представляет собою организованное убийство. И исключение для безоружных и взятых в плен являлось бы чем-то глубоко несправедливым. Какая, к черту, разница. Враг оставался врагом, особенно в годы, когда рушилось всё. И то, что некоторые получали от этого удовольствие, не особенно удивляло. Мы были живыми людьми, а не бездушными автоматами. Ничто человеческое нам не было чуждо. Надо было снимать постоянное напряжение, дать выход пожиравшему нас гневу. Тут имелась и своя эстетика, возвышенная, по мнению кое-кого, эстетика возмездия и смерти. Торжествующий Танатос. «И Эрос», – добавлял Володька Батшев, пока его не разорвало гранатой под Новороссийском, во время второго Кубанского похода.