рассказывал по-испански о том, что с ним стряслось, я в окружении нескольких разбойников стоял прямо перед столом, за которым сидел их главарь, и таким образом мог присмотреться к нему поближе. Редко я встречал человека, так не соответствовавшего моему представлению о разбойнике, и тем более о разбойнике, который заслужил такую мрачную репутацию. У него было грубовато-добродушное, открытое и ласковое лицо с румяными щеками и приятными пушистыми бачками, придававшими ему вид зажиточного бакалейщика с улицы Сент-Антуан. На нем не было ни яркого шарфа-пояса, ни сверкающих пистолетов и кинжалов, как на других, – наоборот, он, словно солидный отец семейства, был одет в добротный суконный сюртук, и если бы не коричневые кожаные гетры, ничто бы не напоминало в нем горца. Лежавшие перед ним вещи вполне соответствовали его внешности: на столе, кроме табакерки, находилась большая книга в коричневом переплете, похожая на счетную книгу лавочника. На доске, положенной на два бочонка, выстроился ряд других книг, по столу были разбросаны листы бумаги, на некоторых были даже нацарапаны какие-то стихи. Все это я разглядел, пока он, лениво развалясь на стуле, слушал доклад своего лейтенанта. Выслушав, он приказал вынести калеку, а я в окружении трех стражей остался ждать решения своей судьбы. Он взял перо, и похлопывая его верхним концом себе по лбу, покусывал губы и искоса глядел на потолок пещеры.
– По всей вероятности, – сказал он на превосходном французском языке, – вы не способны придумать рифму к слову Covilha?
Я ответил, что мое знакомство с испанским языком настолько ограниченно, что я не могу оказать ему эту услугу.
– Это очень богатый язык, – сказал он, – но гораздо менее изобилующий рифмами, чем немецкий или французский. Вот почему лучшие наши творения написаны белым стихом; это форма, позволяющая достичь большого совершенства. Но боюсь, что такая тема не вполне доступна пониманию гусара.
Я хотел было ответить, что если она доступна партизану, то не может быть недоступной для полковника легкой кавалерии, но он уже нагнулся над листком с незаконченными стихами. Вскоре он с радостным возгласом отбросил перо и продекламировал несколько строчек, вызвавших у трех моих стражей одобрительные восклицания. Широкое лицо главаря залилось краской, как у девушки, впервые услышавшей комплимент.
– По-видимому, мои критики довольны, – сказал он. – Понимаете ли, мы тут в долгие вечера развлекаемся пением баллад собственного сочинения. У меня есть коекакие способности в этой области, и я не теряю надежды в скором времени увидеть мои скромные попытки, изданные отдельной книгой со словом «Мадрид» на заглавной странице. Но вернемся к нашим делам. Позвольте узнать ваше имя.
– Этьен Жерар.
– Чин?
– Полковник.
– Полк?
– Третий гусарский.
– Вы слишком молоды для полковника.
– Я много раз отличался по службе.
– Тем печальнее для вас, – сказал он с ласковой улыбкой.
Я ничего не ответил, но всем своим видом старался показать, что готов к самому худшему.
– Между прочим, мне кажется, что у нас тут есть кое-кто из легкой кавалерии, – сказал он, листая страницы толстой коричневой книги. – Мы стараемся вести реестр нашим действиям. Вот запись двадцать четвертого июня. Был ли у вас молодой офицер по имени Субирон, высокий, тонкий юноша с белокурыми волосами?
– Да, конечно.
– Я вижу, что в этот день мы его закопали в землю.
– Бедняга! – воскликнул я. – Но какой же смертью он умер?
– Мы его закопали в землю.
– Но до того, как вы его закопали?
– Вы не поняли меня, полковник. Он не был мертв, когда мы его закопали. – Вы закопали его живым!
Я был так ошеломлен, что на мгновенье застыл. Затем я кинулся на сидевшего с безмятежной улыбкой главаря и перервал бы ему глотку, если бы меня не оттащили трое бандитов. Я снова и снова бросался к нему, отбрасывая от себя то одного, то другого; задыхаясь, я выкрикивал ругательства, боролся изо всех сил, но так и не смог вырваться. Наконец меня в изорванном мундире, с окровавленными запястьями оттянули назад, скрутив мне руки и ноги веревками и канатами.
– Ах ты, елейная собака! – закричал я. – Попадешься ты мне на кончик сабли, я тебе покажу, как мучить моих ребят! Ты увидишь, кровожадная скотина, что у моего императора длинные руки, и, сколько бы ты не прятался в этой дыре, как крыса, придет время, когда он тебя вытащит наружу и ты сдохнешь вместе со всем твоим сбродом! Клянусь честью, я умею ругаться, и я бросал ему в лицо все крепкие слова, которым я научился за четырнадцать кампаний, но он сидел, скосив глаза на потолок, и постукивал концом пера по лбу, словно обдумывая какую-то новую строфу. И тут меня осенило, как можно побольнее уязвить его.
– Ты, жалкое отродье! – крикнул я. – Ты воображаешь, что здесь ты в безопасности, но жизнь твоя будет такой же куцей, как твои бездарные стишки, а уж бог видит, что ничего более куцего на свете нет!