Южная Италия. Лучезарное небо. Лазоревое море. Мягкими грядами слегка пенящихся волн набегает оно на сушу. А вокруг — просторная долина, одетая роскошной зеленью и уходящая в глубь страны. За нею высокие горы. Вершины их местами серебрятся снегом. Величественная башня — сейчас единственная свидетельница когда-то бывшего здесь древнего города Элеи — бросает густую тень на пыльную дорогу. По ней спокойно, но бодро шествует старик — в сандалиях, с непокрытой головой с седыми кудрями, обрамляющими морщинистое благородное лицо; взор его, все еще молодой, искрометный, исполнен глубокой думы и непреклонной воли. Рядом со стариком идет его слуга. Он несет в руках кифару (музыкальный инструмент) и нищенский домашний скарб неутомимого странника. Они приближаются к Элее, где предстояло закончить свои дни этому оригинальному старцу: ведь добрые две трети — целых 65 лет! — его большой, содержательной, красивой жизни прошли в странствиях по городам и селам Эллады[1]
и ее италийских колоний. Природа наделила его не только талантами поэта и музыканта. Она дала ему глубокий ум, страстное влечение к правде и кипучую энергию, которые он всецело направил на то, чтобы отвращать людей от лжи, откуда бы она ни исходила, и приобщать их к истине, чего бы это ему самому ни стоило.Вот и сейчас, едва показывается он со своим спутником на площади Элеи, целая толпа слушателей различных званий и состояний мигом окружает его. Старик здоровается, берет кифару и начинает под ее аккомпанемент декламировать свои и чужие стихи; а там, присмотревшись опытным взглядом к слушателям и решивши, что тут есть с кем серьезно побеседовать, заводит речь о мире, жизни и человеке, об одолевающих людей предрассудках и суевериях, о верных способах наладить жизнь разумно и справедливо.
И так везде и всегда по всей Элладе — с вдохновением и успехом. Поэмы о славных героях, городах и странах, захватывающие повести о минувших и грядущих днях, остроумные — то веселые, то ядовитые — стихи, высмеивающие людскую доверчивость и глупость; мудрые речи о богах, природе и ее законах — все это будоражило мысль его слушателей, открывало им новые горизонты, уносило их в какие-то неведомые, но прекрасные дали, отрывая на час — другой от мелочных, будничных забот и тревог.
Кто же он, этот рапсод, этот поэт, музыкант и сказитель занимательных легенд и басен, этот глубокий знаток «всего, что есть, что было и что будет».
Он — один из умнейших мудрецов седой старины, имя его — Ксенофан.
На родине своей, в Малой Азии, он смолоду прослыл безбожником и был изгнан оттуда. И с той поры начал он свои странствования в качестве рапсода-пропагандиста новых идей. Безбожником прозвали его не напрасно. Он не только не верил в многочисленных богов, старших и младших, которым поклонялись тогда греки, но и других учил неверию, очень тонко высмеивая всевозможные сказания о богах, считая, что в сказаниях этих все сплошь одна лишь нелепая выдумка. Остроумно вышучивал Ксенофан своих соотечественников за то, что они придумали богов «по образу и подобию своему», наградив их всеми человеческими недостатками и пороками: склонностью к интригам, дракам, обжорству, «прелюбодеянию, взаимному обману и воровству». Негры, говорил Ксенофан, изображают своих богов черными и курносыми, а фракийцы[2]
— голубоглазыми и рыжеволосыми. Так почему же думать, что греки, заставляющие своих богов и жить и действовать по-своему, правы, а негры и фракийцы ошибаются? «Ведь если бы лошади, быки, львы и другие животные имели руки и пальцы, чтобы рисовать и делать статуи, то они изобразили бы своих богов так, что они имели бы такой же вид, как и сами эти животные…»Ксенофан прослыл безбожником и не раз подвергался за это преследованиям. Да, для греков он был безбожник, ибо отрицал царившее в Древней Греции многобожие, высмеивал всю пеструю компанию греческих богов и жестоко бичевал самих греков за многочисленные религиозные предрассудки и суеверия, которыми была опутана их жизнь. Но у Ксенофана была, если хотите, своя религия. Он склонялся перед величием, всемогуществом и красотой природы, он боготворил ее. По тем временам это было явным и злостным безбожием.
Ближайшие ученики Ксенофана — о них мы знаем много больше, чем об их учителе, — в своих писаниях ни словом не обмолвились о боге в том смысле, как его понимают верующие. У них, во всяком случае, нет «бога — творца и управителя мира», нет «отца небесного, пекущегося о детях своих», и уж конечно нет «высшего судьи, милующего праведников и карающего грешников». Стремясь заронить в умы своих соотечественников сомнение во всем, во что они по старинке слепо верили, стремясь пробудить в них критическую работу мысли, Ксенофан ничего им не навязывал, никакой догмы не создавал, никаких катехизисов не сочинял. Для мудреца, жившего за шесть веков до начала нашего летоисчисления, все это чрезвычайно революционно.