— Нет. Испугаться-то она испугалась. Как увидела на пороге Кузьму, бледной сделалась и будто онемела. Потом кинулась в свою комнату и заперлась. Кузьма, должно быть, понял, что она в чем-то виновата перед ним, разделся и, потирая озябшие руки, сказал: «Чайком бы горячим погреться, да что-то, вижу, встречают нас не больно ласково». Потом подошел ко мне. Я сидел на кровати, завернувшись в рваное одеяло. Он поворошил рукой мои волосы, весело сказал: «Ты что сидишь, как сыч? Тоже не рад нашему приходу?» Я заморгал глазами, поднял голову и несмело, как будто и я был виноват перед ним, ответил: «Нет, я рад. Только у меня еще живот болит от ихней печенки». — «Какой печенки?» — «Что тетя Катя от офицера принесла». Кузьма сразу стал хмурым. «А-а. Вот оно что! — выронил он. — Тогда все понятно». И пошел к столу, где красногвардейцы уже выкладывали из вещевых мешков свой скудный паек. Но мать, должно быть, опасаясь, как бы чего не случилось, остановила его и, часто моргая больными слезившимися глазами, просительно заговорила: «Сынок, уж ты на Катерину-то не серчай. Чайку я вам сейчас согрею. Не для себя она, для нас мыкалась тут да угождала. Есть-то нечего. Да и худого она ничего не сделала. Поухаживала за ними во время ужина, так что за беда? Такая ж стала. Отказаться ей никак нельзя было. Бог знает, что могло получиться. Ведь власть-то ихняя, что захотят, то и сделают. А так она и себя сберегла, и нас накормила. Этакого-то человека редко и встретишь!..» Кузьма слушал, слушал, потом отмахнулся от матери, как от назойливой мухи, и сел есть. Покушав, красногвардейцы снова стали куда-то одеваться, и Кузьма сказал мне: «Пойдем, кудряш, трофеи собирать». Мать зашумела: «Еще убьют, куда он пойдет!..» А мне очень хотелось пойти с ними, и я вскочил с кровати, обулся, оделся и выбежал из дома.
Утро было тихое, морозное. Красногвардейцы разделились по двое. Я пошел с Кузьмой вниз к бане, и за речкой мы увидели убитого, подошли, и я почему-то испугался. Офицер лежал на спине, открыв рот, и смотрел в небо остекленевшими глазами. Лоб и щеки покрылись инеем, волосы в снегу, шапка в стороне. Одна пола шинели завернулась. Из-под бедра выглядывал темляк шашки. Неподалеку торчала из снега рукоятка нагана с зеленым шнуром, и правая рука офицера словно тянулась к нему.
«Это он», — сказал я, глядя на убитого. «Кто он?» — спросил Кузьма. «Тот офицер, что приходил и звал тетю Катю на ужин». — «Да? Ну туда ему и дорога», — ответил Кузьма, и лицо его сделалось каким-то грустным. Он поднял наган, отряхнул его, покрутил барабан, вынул патроны и, протягивая мне, сказал: «На, неси. Потом я тебя из него стрелять научу». Я взял и стал разглядывать, а Кузьма принялся снимать с офицера шашку и планшет. В планшете была карта и неотправленное письмо. Кузьма развернул его и прочитал:
«Да-а», — задумчиво сказал он, спрятал письмо, и мы пошли дальше. Кузьма шел молча, и по его лицу видно было, что он все о чем-то думал, а я подбирал патроны и гильзы, и карманы мои становились все тяжелее и тяжелее. Потом Кузьма вдруг остановился и сказал мне: «Кудряш, сбегай домой и скажи матери и тете Кате, что я разрешаю им похоронить этого офицера, где они хотят». Я кивнул головой и побежал, гремя гильзами. Перебегая речку, я увидел на ней окно. Должно быть, кто-то вырубил и увез большой прямоугольник льда. Окно это замерзло и было гладкое, как стекло. Я разбежался прокатиться, лед обломился, и я ухнул в воду.
— Ну? — испуганно отозвался Головлев.
— Да. Холодная вода, как железом, сковала мое тело, а патроны и гильзы сразу потянули меня на дно.
— Эх ты, мать честная!.. И как же выбрался?