Читаем Подземные ручьи полностью

— Я не знаю, поймешь ли ты. Я сама это плохо понимаю, но как-то душою чувствую и говорю тебе не для того там, чтобы учить тебя или наставлять, а чтобы самой мне яснее стало. Никто не говорит, что мы — собаки. Озорники или отчаянные могут так говорить. У нас душа другая, о Боге мы можем понимать, опять-таки собака тебе книжек писать не будет, ни картин рисовать, никаким наукам ее не обучить… Ну, а вот самое простое: спать, есть, любить, быть храбрым, воздухом дышать, радоваться траве, — это у нас одно, и особенно украшать и хвалиться тут нечем.

— Нет, нет. Если вот так, как ты говоришь, все это делать, тогда, конечно, выйдет то же, что и у зверей. Но ведь мы душевно любим, и одного кого-нибудь. Зверь этого не поймет. Я слышала, что все делается от любви: и цветы цветут, и деревья кверху тянутся, и церкви строят, — все оттого же. Оскопленный ничего не придумает, он даже в попы не годится.

— Постой, опять ты меня запутала. Цветок, дерево, — они вообще любят, опять-таки как собака, — разве они душевно и одного кого-нибудь любят? И этого никто не осуждает. Вот там, где выбор и душевность, там-то яма и вырыта. Если ты душевно выбрала человека и ему свою общую земляную любовь отдаешь, ему одному, это очень хорошо. А если случайно, вот в эту секундочку на него твоя любовь упала и ты потом туда же тащишь и выбор, и душу, вот это плохо, по-моему… а может быть, я и путаю… Мне было прежде ясно, и я таких, как ты вот, ох, какими ругала, а теперь опять как-то все затуманилось.

— А как же говорится: не по хорошу мил, а по милу хорош?

— Так это такие же люди, как ты, и придумали. И потом, любовь любви рознь. Конечно, если случай такой подвернется, можно и с конокрадом на сене полежать, но оттого, что ты с ним полежала, не сделается он для тебя ангелом небесным.

— Пусть так. Но ведь может и так случиться, что ты и будешь знать, что он конокрад и колотить тебя будет, а отлепиться от него не сможешь. Ведь если рассуждать так, как ты говоришь, так ведь многим легче жить на свете будет!

— Так что же в этом дурного? жить на свете и должно быть легко. Тяжело бывает оттого, что люди друг другу зло делают, — больше не от чего. А Богу никакой тяжести не надобно; оттого он и злых отвергает, что они и себе, и другим в тягость.

— А тебе, Устя, жить легко? тебе самой?

— Ну, чтобы очень легко, не могу сказать. Я ведь часто озлобляюсь и справляться с собой не могу.

— Ведь ты много любила, Устя; неужели ты так никого и не вспоминаешь?

— Отчего же? Я, например, тебя люблю, всегда о тебе и помню. Я и брата твоего люблю, даже Анфису Ивановну. Девочку свою люблю, которая в деревне. Не потому, что она моя дочка, а я вообще детей люблю, а она — ах, какой расчудесный ребенок!

— А если б ты замуж вышла, любила бы мужа?

— Стала бы жить с ним. Старалась бы, чтобы ему было покойно и хорошо, а был бы хороший человек, и любила бы. Да я бы за дурного и не пошла.

— А если бы влюбилась?

— Влюбилась бы, ну, ходила бы к нему месяц, два, а зачем же на всю жизнь связываться, раз он дурной?

— Так ведь это же стыдно?

— Что стыдно?

— Вот так ходить к чужому мужчине.

— У меня, голубка, такого стыда нет. Этим я никому худа не делаю. Захотелось — пошла, расхотелось — иди, милый, на все четыре стороны.

— И не вспоминаешь никогда?

— Может быть, и вспомню, я не беспамятна, но особенно в памяти держать не стану.

— Если встретишься, так глазом не моргнешь?

— А что мне моргать? Поздороваюсь, угощу, чем Бог послал. А моргать зачем же?

— Ты, Устя, бесчувственная?

— Может быть, и бесчувственная.

За второй стенкой уж давно раздавалось негромкое пение. Очевидно, там шла служба. Валентина вдруг сказала:

— Может быть, Устя, ты хотела пойти в молельню, а я тебя задержала?

— Ничего, обойдутся сегодня и без меня, да теперь уж скоро и кончат.

— Мне очень хотелось как-нибудь послушать, как у вас служат, да ведь меня не пустят.

— В самую молельню, конечно, не пустят, а за стеклянной перегородкой постоять — отчего же? У нас много даже господ бывает, интересуются.

Действительно, Устинья была права, потому что минут через пять в комнату вошла Анфиса в сопровождении высокого мужчины в городском платье.

— Вот посмотри, Устя, какого я гостя привела! Наш Костромской, Иван Золотарев, Евграфа Васильевича сын.

— Давно, Устинья Дмитриевна, не видались. Наверное, уж позабыли меня! — сказал гость, протягивая руку.

— Нет, зачем забывать? очень даже хорошо помню! — ответила Устинья, перекосив и без того кривое свое лицо, и сейчас же добавила:

— Пойду самовар поставлю.

Иван Золотарев оказался не особенно разговорчивым и больше всего интересовался устройством гагаринского общежития и распределением дня петербургских отшельниц. Наконец Анфиса Ивановна обратилась к Валентине:

— У вас ноги молодые, пойдите посмотрите, что там Устинья пропала. Хоть бы сама шла, никто самовар не унесет.

В маленькой кухне перед поставленным самоваром Устинья сидела, закрыв лицо руками.

— Устя, что ты так сидишь? Анфиса Ивановна тебя кличет.

Устинья отняла руки от щек, лицо ее пылало, было восторженно и жалко.

— Устя, что с тобою? что случилось?

Перейти на страницу:

Все книги серии Кузмин М. А. Проза

Комедия о Евдокии из Гелиополя, или Обращенная куртизанка
Комедия о Евдокии из Гелиополя, или Обращенная куртизанка

Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872–1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая».В данном произведении Кузмин пересказывает эпизод из жития самарянки Евдокии родом из города Илиополя Финикии Ливанской. Она долго вела греховную жизнь; толчком к покаянию явилась услышанная ею молитва старца Германа. Евдокия удалилась в монастырь. Эпизод с языческим юношей Филостратом также упоминается в житии.Слово «комедия» автор употребляет в старинном значении «сценической игры», а не сатирико-юмористической пьесы.

Михаил Алексеевич Кузмин

Драматургия / Проза / Русская классическая проза / Стихи и поэзия
Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро
Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро

Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872-1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая». Вместе с тем само по себе яркое, солнечное, жизнеутверждающее творчество М. Кузмина, как и вся литература начала века, не свободно от болезненных черт времени: эстетизма, маньеризма, стилизаторства.«Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» – первая книга из замышляемой Кузминым (но не осуществленной) серии занимательных жизнеописаний «Новый Плутарх». «Мне важно то место, – писал М. Кузмин в предисловии к задуманной серии, – которое занимают избранные герои в общей эволюции, в общем строительстве Божьего мира, а внешняя пестрая смена картин и событий нужна лишь как занимательная оболочка…» Калиостро – знаменитый алхимик, масон, чародей XVIII в.

Михаил Алексеевич Кузмин

Проза / Русская классическая проза

Похожие книги