— Кто же создал термоинжектор до тебя? Откуда тебе стало известно о его технических данных, если изобретение потеряно?
Инженер задумчиво смотрел в окно на плывшие в небе белые облака. Юрий Калашник ждал. Он почувствовал, что сейчас услышит что-то такое, о чем друг его, наверное, не рассказывал раньше никому.
3
— Мое детство прошло во Львове, ты знаешь, — начал Бранюк. — Отец был столяром. Помню, от него пахло клеем и свежими стружками. Он брал меня на колени и всегда улыбался, весело и беззаботно, — голос Бранюка изменился, стал глухим. — Веселый был отец… Так, по крайней мере, мне казалось тогда. Позже, когда подрос, я начал понимать, что веселого в его жизни было мало. Он всегда был озабочен тем, где найти заработок, чтобы принести домой несколько злотых на хлеб. Тяжелые были годы. Рабочие бастовали. Всюду разъезжали конные жандармы. Случалось, мать не пускала меня на улицу — в городе гремели выстрелы.
В те дни отец забегал домой на несколько минут и снова куда-то уходил надолго. Несколько раз к нам с обыском являлась полиция. Что искали — не знаю. Потом отец исчез совсем. Мать говорила, ему удалось найти работу в селе. Ей не хотелось, чтобы я знал правду. В «Бригидки» — была такая во Львове тюрьма — она носила передачи отцу тайком от меня…
Однажды ночью, это было в тридцать восьмом году, к нам постучали в окно. Мать впустила в комнату мужчину с перевязанной рукой. Я знал его. Он работал кузнецом на Подзамче, часто приходил к отцу, они надолго уединялись в кухне. Мать в такие минуты тревожно посматривала в окно и хваталась за сердце, как только в коридоре раздавался звонок или у наших дверей слышались чьи-то шаги… Так вот. Ночной гость показал матери небольшую фотографию. Мать взяла ее и заплакала. Кузнец сидел у нас до рассвета и тихо разговаривал с матерью.
Через несколько дней я нашел ту фотографию, она была вложена в книгу, Узнал на ней отца. Таким он и запомнился мне больше всего: в берете, в клетчатой безрукавке, с пистолетом на поясе. Рядом с ним стояли люди, тоже странно одетые и с оружием. Один держал в руках знамя, на развернутом полотнище четко выделялись слова: «За вашу и нашу свободу!» Только много лет спустя я узнал, чье это было знамя и через сколько земель пронес фотографию раненный в Испании боец Интернациональной бригады, львовский кузнец с Подзамче, которому чудом удалось избежать французских концлагерей и вернуться в родные края.
А отец не вернулся. В Интернациональной бригаде он был командиром взвода и погиб под Гвадалахарой. Через год не стало матери. У нее было больное сердце. Меня взял к себе ее брат. Детей у него не было. Он, его жена — вот и все семейство. Жилось мне там неплохо. Дядя работал сначала в Бориславе на нефтепромысле компании «Стандарт ойл», а затем — во Львовской «политехнике». В молодости ему удалось закончить Варшавскую академию. Для украинца из бедняков это было почти несбыточной мечтой. Но дяде посчастливилось. На его недюжинные способности обратил внимание польский профессор Пилляр, известный химик и знаток нефтяного дела. Со временем профессор взял к себе дядю своим ассистентом. Бульварные польские газетки начали было травлю преподавателя-украинца. Но вскоре умолкли. Пилляр дал им бой. Старого профессора знал весь научный мир, с ним приходилось считаться…
Я не раз видел Пилляра у дяди. Жаль, что мне в студенческие годы уже не пришлось слушать его блестящих лекций. Гитлеровцы расстреляли профессора под стеной городской цитадели в 1941 году вместе с группой львовских ученых…
Когда фашисты ворвались в город, дядя почти перестал выходить из квартиры. Дни и ночи просиживал в своем кабинете. Он не хотел замечать, что творилось вокруг. Изредка к нему наведывались знакомые, чаще других приходил его старый коллега еще по академии. Как только начинался разговор о положении на фронте или о «новом порядке», заведенном гитлеровцами на оккупированной территории, дядя всегда обрывал его одной фразой: «Политикой не интересуюсь, у меня свои заботы». Действительно, он работал много и напряженно. Еще в Бориславе, задолго до 1939 года, начал какие-то исследования, потом продолжал их во Львове, время от времени выезжая на нефтепромыслы.
Дядя был неразговорчивый и нелюдимый всегда. В годы оккупации он замкнулся в себе еще больше. Многого он не понимал. Да что говорить. Человек был далей от борьбы, от всего того, чем жили мой отец и его друзья, Дядя тешил себя мыслью, что наука есть наука и при любых обстоятельствах его домашняя крепость — кабинет — останется неприкосновенным, надо только ни во что не вмешиваться. Даже гибель Пилляра не рассеяла его иллюзий. Он считал это лишь трагическим недоразумением, тяжелой случайностью войны.