На самые дурацкие вопросы есть сотни ответов. Ну, например, на вопрос: «Как спалось?» – можно ответить: «хорошо», «плохо», «спокойно», «тревожно», «сладко» или, как говорил дед Благушин, «неприютно». А вот этот содрогательный полет под золотым куполом счастья втискивается в одно-единственное, никакое, по сути, слово «хорошо». И если начнешь объяснять, уточнять, конкретизировать, непременно совершишь гнусную, подлую, шибающую физиологией измену этому золотому полету…
– Ты так тяжело дышишь… – забеспокоилась Светка.
– Сейчас пройдет. А почему ты сегодня не испугалась?
– Я видела в окно, как ты подъехал.
– Могла бы и притвориться!
– В следующий раз обязательно. Есть хочешь?
– Хочу.
– У меня «сникерс» в сумке.
– Эх ты, «сникерс»! Я грибы купил. В пакете.
Светка вскочила с постели, принесла из прихожей грибы, села на кровать и вывалила их себе прямо на голые колени.
– Осторожно, на них земля! – предупредил Михаил Дмитриевич.
– Это белые?
– Белее не бывает.
– А что с ними надо делать?
– Кушать.
– Я, конечно, наивная чукотская девушка, но об этом и сама догадалась. Готовить-то их как?
– Ты что, никогда грибы не готовила?
– Не-а!
– Ну, а хоть ела?
– Конечно. Шампиньоны. И еще такие – с длинными ножками.
– Опята?
– Ага!
– Нет, Светлана, ты не наивная чукотская девушка, ты невежественная городская курица.
– Понятно, начались скандалы и необоснованные подозрения.
– А ты грибы хоть раз собирала?
– Конечно! У нас в детском саду возле забора росли такие здоровые, с оборочкой на ножке, как на панталончиках у Алисы в Стране чудес. Мы их рвали, а воспитательница ругалась, говорила: поганки.
– Сама она поганка.
– Это точно!
– Зонтики – грибы съедобные. В юном возрасте…
– Как женщины! – вздохнула Светка.
– Не понял?
– Я сегодня нашла у себя седой волос…
– Где?
– Дурак! Это у меня наследственное. Папа в тридцать лет был почти совсем седой.
– Как я?
– Ну, разве ты седой? Ты с проседью. Знаешь, как это возбуждает?
– Знаю…
Грибы полетели на пол. Если бы они были родом из-под Рязани и имели, как в поговорке, глаза, то, наверное, в изумлении таращились бы на то, что происходит на большой кровати.
– Нет, Микки, ты торопишься, тебе надо немного отдохнуть! – вздохнула Светка и отстранилась с нежным огорчением.
Свирельников остался лежать в постели, слушая грохот сердца и горюя о том, что плоть не всегда поспевает за желаниями. В этом смысле женщины, даже такие соплюшки, всегда ощущают свое превосходство, но скрывают это, чтобы не обижать мужчин.
Светка тем временем голышом ползала по ковру и собирала рассыпанные грибы. Михаил Дмитриевич следил за ней с умилением, невольно сравнивая свежее девичье тельце, невинное даже в этой собирательной позе, с утренними бэушными потаскухами. Ему вдруг стало стыдно своей подлой замаранности, своего омерзительного плотского опыта, своего бессовестного многолетнего скитания по склизким расселинам похоти в поисках вот этого единственного, трогательного существа, способного украсить убывающую жизнь милой неискушенностью. Он как-то даже подзабыл про то, что Светка пришла в его жизнь далеко не невинной…
Вдруг он подумал: а ведь Вовико, узнав про Светку, мог специально устроить примирение с «каруселью», чтобы втравить Свирельникова в грязь и таким коварным образом измызгать чистое нарождающееся счастье бывшего компаньона. Зачем? Кто ж поймет! Так устроена жизнь: если ты поднял человека из грязи, ничего, кроме грязи, от него и не жди! А Веселкин всегда завидовал однокашнику, считал его везунчиком, женившимся на девушке не только с характером, но и со связями. Он и не догадывался о том, что настоящая жизнь у Свирельникова началась именно тогда, когда закончились связи: жизненная катастрофа обернулась удачей…
После Германии стараниями Валентина Петровича его перевели в подмосковное Голицыно, в ЦУП. О лучшем и мечтать не приходилось! Там он встретил Перестройку. Получил капитана. Но тут, как на грех, грянула антиалкогольная кампания под лозунгом «Не выпить, а попить!», с трезвыми свадьбами и юбилеями, с вырубкой виноградников, с партвыговорами и увольнениями за малейший питейный проступок. Сейчас даже странно вспоминать, но свобода в СССР началась с почти теперь уже забытой противоводочной инквизиции, и, вероятно, именно этот первородный грех навсегда исказил физиогномию российской демократии.