Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку – должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
– Это я, Адам Иванович. Отворите-ка на секунду, – сказал Ромашов.
Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду.
– Это вы, подпоручик Ромашов? А что?
– Назанский дома?
– Дома, дома. Куда же ему идти? Ах, Господи, – борода Зегржта затряслась в форточке, – морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений...
– Да, да, да... это... в самом деле... – перебил рассеянно Ромашов. – А, скажите, каков он? Можно его видеть?
– Думаю, можно... Ходит все по комнате. – Зегржт на секунду прислушался. – Вот и теперь ходит. Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата...
– Извините, Адам Иванович, я сейчас, – прервал его Ромашов. – Если позволите, я зайду в другой раз. Очень спешное дело...
Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходил взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его.
– Кто это? – спокойно, точно он ожидал оклика, спросил Назанский, высунувшись наружу через подоконник. – А, это вы, Георгий Алексеич? Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку.
Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены – простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи.
– Здравствуйте, мой дорогой, – сказал Назанский, крепко пожимая и встряхивая руку Ромашова и глядя ему прямо в глаза задумчивыми, прекрасными голубыми глазами. – Садитесь-ка вот здесь, на кровать. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни?
– Да. Мне сейчас об этом говорил Николаев.
Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось.
– А! Вы были у Николаевых? – вдруг с живостью и с видимым интересом спросил Назанский. – Вы часто бываете у них?
Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно:
– Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел.
Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой.
– Не хотите ли? – предложил Назанский, указывая на поставец. – Закуска небогатая, но, если голодны, можно соорудить яичницу. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека.
– Спасибо. Я потом.
Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: